Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 16
- Предыдущая
- 16/73
- Следующая
К вечеру распогодилось окончательно, и в шестом часу от земли пошёл пар.
Я шёл домой мимо нового дома и завернул, потому что увидел, что яма готова.
Она была готова. Четыре с половиной куба, стенки ровные, дно ровное, и по краю выложен вал земли, и сверху уже настелены плахи. Сколько он её копал, я считать не стал.
Ганин сидел на крыльце в майке и пил чай из кружки.
Нина сидела рядом.
Она сидела на верхней ступеньке, обхватив колени, и была она в халате и босиком, и дом за прошедшую неделю им, кажется, наконец достался.
— Пётр Сергеевич, — обрадовался Ганин. — Хотите чаю?
— Хочу.
Нина ушла и вынесла третью кружку.
Мы сидели минут двадцать, и разговор шёл ни о чём: про яму, про то, что плахи надо будет менять года через три, про то, что баллон обещали в июле и, значит, привезут в августе.
Потом Ганин помолчал и спросил:
— Пётр Сергеевич. А вам здесь нравится?
Я не сразу понял вопрос.
— В смысле?
— Здесь. В селе. — Он повёл кружкой. — Вам тут нравится жить?
Такого у нас не спрашивают.
Такое вообще не приходит в голову: село — это не то, что нравится или не нравится, это то, что есть, как погода, как собственная фамилия. Спросить можно про то, поедешь ли ты в город. Но не про это.
— Я тут родился, — сказал я.
— Это не ответ.
— Другого нет.
Нина посмотрела на меня поверх кружки.
Посмотрела и промолчала, и я понял, что она этот вопрос уже слышала, и не один раз, и что отвечать на него ей тоже нечего.
Так мы и досидели.
В сельпо я успел за десять минут до закрытия.
Людка мыла пол.
Она мыла его как моют в конце дня — быстро, размашисто, не глядя, — и когда я вошёл, не разогнулась, а только сказала в пол:
— Закрываемся.
— Мне спичек.
— Спички у двери, бери сам, потом отдашь.
Я взял спички и не ушёл.
Она домыла до порога, выпрямилась, отнесла ведро и вернулась, и лицо у неё было такое, какое бывает у человека к концу двенадцатичасового дня.
— Ты чего стоишь?
— Смотрю.
— На что?
— На тебя.
Людка фыркнула и стала снимать халат.
— Клавдия осенью уходит.
— Совсем?
— Совсем. На пенсию. — Она повесила халат на гвоздь. — Меня ставят.
— Заведующей?
— Ага.
Я постоял, соображая, что на это положено ответить, и ничего умного не придумал.
— Хорошо же.
— Хорошо, — согласилась она.
Она это сказала ровно, безо всякого выражения, и стала считать выручку, и я смотрел, как она считает, и думал совсем не про то, про что надо было думать.
Заведующая сельпо в двадцать один год — это на всю жизнь.
Это значит, что она отсюда уже никуда, что через тридцать лет она будет стоять в этом же помещении или в том, которое построят вместо, и что я это знаю точно, а она пока только догадывается.
— Петь.
— М.
— Ты в субботу свободный?
— В субботу я уже в поле.
— А.
Она пересчитала пачку заново, потому что сбилась.
— Ну ладно. Иди, мне закрывать.
Домой я пришёл в восьмом часу.
Мать была уже дома и чинила подойник — у него отскочила ручка, и она приладила её проволокой, накрепко, потому что сдавать в мастерскую подойник из-за ручки — это же смешно.
— Дождь-то. Хороший.
— Хороший.
— Теперь трава попрёт.
— Попрёт.
— Косить-то когда?
— С пятницы.
Она отложила подойник.
— Тётя Нюра приходила.
— Опять?
— Что «опять». Второй раз всего.
— Мам.
— Что «мам»? — Мать посмотрела на меня спокойно. — Мы про варенье говорили.
— Про варенье, ага.
— Про варенье, — подтвердила она и убрала подойник в сени.
Я лёг рано.
Лежал и думал про то, что послезавтра выгонять косилки, что на второй нож я так и не поставил четыре сегмента, и что этот дурак ещё и правда полезет проверять нефтехозяйство.
Потом подумал, что через сорок лет всё это будет называться не «техника безопасности», а «охрана труда», и что будет отдельная профессия, отдельный институт, отдельные фирмы, которые за деньги пишут вот такие бумаги, и всё это будет ровно для того же самого, только красивее.
На этом я заснул.
Глава 7
Первого июля я проснулся в половине четвёртого, за пятнадцать минут до будильника, и это был единственный день в году, когда я это делал добровольно.
Косить выезжают рано.
Не потому, что кто-то велел, а потому, что по росе трава режется вдвое легче: она стоит упругая, полная воды, и нож идёт по ней с тем особенным звуком, ради которого, честно говоря, половина этой работы и делается.
Мать уже гремела в сенях.
— Ты хоть поел?
— Ем.
— Ты не «ем», ты поел или нет?
Я поел. Я съел столько, сколько шестидесятивосьмилетний человек не съедает за двое суток, и всё равно взял с собой узелок, потому что до обеда было восемь часов.
Вышел я в полпятого, в темноте, которая уже не темнота, а такое серое, прозрачное, с птицами.
Роса лежала так, что штаны у меня промокли до колен за первые двести метров.
У мастерской стоял ГАЗ-53 Прохорова, и вокруг него собирались бабы.
Баб набралось человек восемнадцать: доярки после дойки, конторские, две продавщицы, повариха и просто те, кого выгнали на покос по разнарядке. Они стояли с граблями, с вилами, с узелками, в платках, повязанных до бровей, и переговаривались тем ранним голосом, каким говорят до восхода.
Прохоров опустил задний борт.
В кузове стояли скамейки.
Две скамейки, из бруса, приваренные к дугам по бортам, свежие, с некрашеным деревом, и от сварки ещё шёл запах.
Бабы остановились.
— Это чего?
— Сидеть, — отозвался Прохоров.
— А раньше как сидели?
— А раньше на полу сидели.
— Ну и хорошо сидели.
— Хорошо, — согласился Прохоров. — Теперь будете лучше.
Они полезли в кузов, устроились и всю дорогу обсуждали скамейки: удобно ли, не занозисто ли, надо ли подложить мешок и зачем это вообще сделали именно сейчас, если двадцать лет не делали.
Про Веника не догадался никто.
Даже я узнал только через неделю, случайно, от Сомова: тот две бумажки из ганинской тетрадки взял, поворчал и молча отдал Мещерякову, а Мещеряков за вечер приварил.
Про борт, кстати, тоже сделали. Запор поставили.
Косить пошли четыре косилки.
Я работал на своём ДТ, только не с плугом и не с культиватором, а с граблями — тракторными, ГВК, шестиметровыми, — и работа моя начиналась не сегодня, а завтра, когда подсохнет валок. А сегодня я утром помог с косилками, а потом меня определили на подвозку, и я до обеда возил воду, солярку и людей.
Луга у нас за речкой, в пойме.
Это и есть самое лучшее, что есть в наших местах: километра четыре ровного, с редкими кустами тальника, с озерцами-старицами, и трава там по грудь, и в ней всё вперемешку — пырей, вика, донник, — и когда её кладут, запах поднимается такой, что первые полчаса ходишь пьяный.
К девяти солнце встало по-настоящему.
К одиннадцати началась жара, и с жарой пришли оводы.
Овод у нас в пойме особенный: здоровый, серый, бесшумный и совершенно бесстрашный. Он садится на спину между лопаток, куда рука не достаёт, и вцепляется так, что через рубаху не помогает.
Бабы гребли и матерились на оводов.
Мишка воевал с ними лично.
Он снял рубаху, обвязал голову полотенцем и ходил с веткой, и каждые две минуты кого-нибудь бил — себя, соседа, воздух, — и сообщал результат.
— Двенадцатый!
— Мишк, ты считаешь, что ли?
— А то. У меня рекорд с прошлого года — сорок один за смену.
— Врёшь.
— Сорок один, — стоял на своём Мишка. — И это без тех, которые улетели.
Бабы шли за граблями цепью.
Работа у них была такая: подгребать огрехи, обкашивать кусты и вершинки, куда косилка не влезает, и сгребать вручную то, что осталось по кромке. Восемнадцать человек растягивались метров на двести и шли ровно, и со стороны это выглядело красиво, а вблизи — это восемь часов с деревянными граблями на жаре.
- Предыдущая
- 16/73
- Следующая
