Выбери любимый жанр

Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 17


Изменить размер шрифта:

17

Часа в одиннадцать они запели.

Пела сначала одна, потом три, потом почти все. Пели не для кого-то и не потому, что весело, а потому что так легче идти: под песню рука сама попадает в такт, и время сокращается.

Мужики на косилках их не слышали из-за моторов.

Я слышал, потому что возил воду и как раз стоял с флягой у кустов.

Веника поставили подгребать.

Это самая простая работа на покосе и самая нудная: идёшь за граблями и подгребаешь то, что осталось, деревянными граблями, восемь часов подряд.

Он пришёл в кирзачах, в брюках и в белой рубашке с закатанными рукавами, и его сразу отправили к бабам, и бабы его приняли, потому что бабы принимают всех, кто молчит и работает.

Работал он ровно и медленно.

К обеду у него на обеих ладонях сошла кожа — между большим и указательным, где черенок ходит.

Он никому ничего не говорил.

Заметила Прохорова, отобрала у него грабли, посмотрела на руки и молча дала свои рукавицы, старые, с дырой на большом пальце.

— Спасибо. — Ганин надел. — А почему у вас с собой две пары?

— А потому что одну всегда кому-нибудь отдам.

Он подумал и полез в карман за тетрадкой.

— Ты чего пишешь?

— Что рукавиц не выдают.

— Батюшки. — Прохорова сплюнула. — Их с семидесятого не выдают.

— Вот я и пишу.

Санька Кузнецов вышел работать на второй день.

По документам его уволили двадцать шестого мая, а приехал он одиннадцатого июня, и куда делись две недели, у нас спрашивать не принято. Отгулял он три недели, и дальше ему стало нечего делать: к дояркам ходить рано, в город ехать пока не собирался, а сидеть дома, когда полсела в поле, у нас не принято даже в отпуске.

Он пришёл на стан утром, в старой отцовской рубахе, и сказал Лобанову, что хочет на волокушу.

Лобанов посмотрел в тетрадь.

— Оформлять будем?

— Оформляй.

И всё.

К обеду он работал третий час и работал хорошо, спокойно, без надрыва, и его никто не трогал, и он никого.

Обедали в час, у речки, в тени.

Привезли в бидонах суп с бараниной, кашу, хлеб, зелёный лук пучками, огурцы и три фляги молока, холодного, из погреба.

Я съел две миски супа, полторы каши, шесть кусков хлеба и выпил кружки четыре молока.

Потом лёг на спину прямо в скошенное и минут десять смотрел в небо.

Вот в такие минуты я и понимал, зачем всё это.

Мне двадцать три года. У меня ничего не болит. Я восемь часов работал на жаре и, полежав десять минут, готов работать ещё восемь. Спина у меня чистая, ноги держат, зубы все свои, и сегодня вечером я лягу и засну за минуту, а завтра встану и не вспомню, что вчера что-то делал.

В той жизни последний раз я косил в пятьдесят два года, на даче, литовкой, соток пять, и потом три дня не мог разогнуться, и жена ругалась.

Сенная труха у меня была везде.

Она была за шиворотом, в рукавах, в сапогах и в трусах, и чесалось всё, и это тоже было хорошо, потому что вечером на стану есть речка.

Конторских выгнали на покос со среды.

Гаврилыч отбился справкой, Пыжов прибился к нам как ответственный за наглядную агитацию и весь день перевешивал плакат «Сено — молоко» с одного куста на другой, потому что кусты гнулись.

А Зина приехала.

Я её увидел не сразу, а увидев, не сразу узнал.

Зинаида Петровна, которую я привык видеть в конторе за столом, в блузке, с прямой спиной и с двумя ручками, стояла в поле в старом ситцевом платье, в платке до бровей и в резиновых сапогах, и гребла наравне со всеми.

Гребла она, между прочим, хорошо.

Ей было двадцать девять лет, она выросла в этом же селе и всё это умела с детства, и от конторской в ней в тот день не осталось ничего, кроме одной вещи: в обед она села в сторонке, достала из сумки папку и стала считать.

Сычёва подсела к ней с бидоном.

— Ну?

— Что «ну»?

— Сводка.

Зина не подняла головы.

— Двадцать девятого — семь и две. Тридцатого — семь ровно. Вчера — шесть и восемь.

— Это на голову?

— На голову.

Сычёва выругалась.

Она выругалась длинно, с цифрами, как умела только она, и суть была та, что в мае было восемь и четыре, а сейчас жара, а в жару корова ест хуже и пьёт больше, и молоко падает, и это знают все, и всё равно за это спросят.

— И что я в район напишу? — спросила она.

— Что есть.

— Что есть, они не любят.

Я лежал в двух шагах, на спине, с закрытыми глазами, и не собирался ничего говорить.

— Так и напиши, — сказал я. — Отрицательный рост.

Стало тихо.

Я открыл глаза.

Сычёва смотрела на меня, приподнявшись на локте, с тем выражением, с каким кошка смотрит на что-то, что шевельнулось в траве.

— Как?

— Отрицательный рост, — повторил я. — Не «падение надоев». Рост, только отрицательный.

— Ну ты даёшь, — восхитилась Сычёва. — Это же совсем другое дело. Это же… Зин, ты записала?

— Записала, — ответила Зина.

Ответила она спокойно, не поднимая головы от папки, и я в этот момент как раз повернул голову и увидел, что она смотрит не в папку, а на меня.

Смотрела она недолго, секунды две.

Потом опять стала считать.

Стога начали метать в субботу, ближе к вечеру, когда первый валок дошёл.

Место выбрали на бугре, у старой берёзы, — то же самое, где стога ставят, сколько я помню, потому что там не подтапливает.

Основание выложили хворостом и жердями.

Копны свозили тросовыми волокушами, стогомёт подавал, а на стогу стояли трое: двое подавальщиков и вершильщик.

Вершильщиком был Семёныч.

Он мечет стога с сорок шестого года.

В районе таких, кто умеет вершить, было человека три-четыре, и его на это дело просили в двух соседних хозяйствах, и он ходил, потому что за это давали сено.

Он залез наверх без всякой торжественности, как залезают на своё крыльцо.

Дальше два часа было вот что.

Стогомёт подавал охапку. Двое подавальщиков расталкивали её вилами, а Семёныч ходил по этому сену босиком и утаптывал — не топтал, а именно ходил, коротким шагом, по кругу, наступая всей ступнёй. Иногда он останавливался и говорил одно слово: «сюда» или «край». Больше он не говорил ничего.

Стог рос и толстел к середине.

Это, кстати, и есть весь секрет, и он не секрет вовсе: стог должен быть с пузом, шире посередине, чем внизу, чтобы вода с боков уходила и не затекала внутрь. Если сложить его ровным столбом, он к осени пропустит воду и внутри сгниёт, и весной ты откроешь его и получишь чёрную вонючую труху вместо сена, а корову кормить нечем.

Потом он стал вершить.

Вершина — это конус, и его надо свести так, чтобы каждый следующий пласт лежал внахлёст на предыдущий, как черепица. Семёныч свёл её минут за сорок, и когда он кончил, стог стоял метров пяти, ровный, туго набитый, с гладкими боками, и вершина у него была как крыша.

Потом Семёныч съехал по нему на заднице.

Съехал он лихо, как пацан, и внизу его поймали за руки, и он встал, отряхнулся и пошёл к бидону с водой, и тогда все захлопали.

Хлопали недолго и как-то смущённо, потому что у нас так не делают.

Семёныч на это не обернулся.

Веник стоял рядом со мной и смотрел на стог задрав голову.

— Пётр Сергеевич. А на это есть инструкция?

— На что?

— На стогование. Порядок укладки, размеры, требования.

Я подумал.

— Инструкция вон. — Я показал на Семёныча, который в это время пил из ковша, проливая на грудь.

Ганин посмотрел, помолчал, потом всё-таки достал тетрадку и что-то записал.

Вершить стога к двухтысячным перестали совсем: пошли рулоны в плёнке, и это правильно, и быстрее, и не гниёт, — только умения этого не стало вообще ни у кого, и никто не заметил, когда именно оно кончилось.

Ночевать остались на стану.

Оставались не все — баб увезли, — а человек десять: те, кому завтра с четырёх, и Пашка, который упросил отца, и Мишка, которого никто не спрашивал.

Костёр развели у вагончика.

17
Перейти на страницу:
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело