Казачья воля (СИ) - Тереньтьев Михаил - Страница 3
- Предыдущая
- 3/56
- Следующая
Мишка остановился и стал смотреть вниз, в низину. Оттуда уже ничего не было видно — только кусты.
— Не смотри, — сказал я.
— Я не смотрю.
Он отвернулся.
— Домой пойдёшь? — спросил я.
Он не ответил.
Я подождал. Он смотрел себе под ноги и молчал, и в этом молчании было больше, чем во всей его давешней скороговорке.
— Тогда со мной.
— К вам?
— К нам. Пока темно.
— А ваши?
— Мои спят, — сказал я и меня передёрнуло. Кто там у меня спит и сколько их, я не знал.
Он подтянул ремень.
— Двое ночью хуже, чем один, — сказал я. — Но одного я тебя тут не оставлю.
— Я тихо.
— Знаю-знаю, как ночь.
— Дядя Степан. — Он посмотрел на меня снизу вверх. — Про вас-то что говорить? Вас же… вас же тоже увели.
Вот оно.
Меня увели. Меня положили в низине вместе со всеми, и кто-то там наверху, за плетнями, уже знает, что Степана Беркутова больше нет. И через полчаса я войду в его двор в его сапогах, с его рубцом над бровью, и меня встретят люди, которые знали его всю жизнь.
А я не знал, кто первым откроет Степану дверь и как он этого человека зовёт.
— Никому, — сказал я.
— Чего никому?
— Как я оттуда поднялся. Что лежал среди них и поднялся. Этого ты не видел.
— А чего видел?
— Что я тебя вывел. Больше ничего.
— А если спросят, как вы там оказались?
— Так же, как ты.
Он смотрел на меня долго, и в этом взгляде было куда больше, чем у мальчишки должно быть.
— Понял, — сказал он.
— Повтори.
— Вы меня вывели. Больше ничего.
— Хорош, парень.
Он впервые улыбнулся и потоптался. Он явно хотел сказать что-то ещё, большое, и не находил, куда это большое положить, и я не стал ему помогать.
Небо на востоке отделилось от земли. Осталось, может, полчаса серого — а потом станет видно лица.
За плетнями просыпался хутор. Стукнуло ведро о сруб колодца, и звук пошёл по морозу далеко, как по воде. Кто-то там затапливал печь и ещё ничего не знал. К полудню будут знать все.
Я мог уйти. Низом, вдоль воды, и к свету быть далеко отсюда — без имени, без хлеба, и видимо без папахи, посреди зимы и посреди чужой войны. До первого разъезда.
А мог войти в четвёртый двор.
Я стоял и держал в голове имя и чин, как держат в руке чужой ключ, которым сейчас придётся открыть чужую дверь.
Степан. Степан Тихонович Беркутов. Младший урядник.
Ноги знали, куда идти: мимо вербы, вдоль плетня, четвёртый двор.
Что я скажу в этом дворе, я не знал. Знал одно: говорить придётся мало, а правду там нельзя сказать ни одному человеку.
— Держись за мной, — сказал я. — И сумку прижми, чтоб не звякала.
Глава 2
«Свой среди своих»
Калитка в задах меня и подвела.
Я взялся за неё уверенно, но без нажима, как берут девушку за талию. Ни на себя, ни от себя. Я нажал сильнее. Доска скрипнула, но запор держал: деревянная вертушка на гвозде, которую надо было сперва приподнять, а уж потом поворачивать. Я этого не знал.
— Приподними, — шепнул Мишка.
Я приподнял. Вертушка обернулась легко, будто её каждый день трогали.
За калиткой стоял человек с вилами.
Он стоял давно и молча. Старик, тяжёлый в плечах, борода лопатой, в накинутом на плечи полушубке. От скотины за его спиной шёл тёплый пар и вонь.
Собака вышла из-под крыльца, потянулась мордой, но не залаяла. Ткнулась мне в колено, обнюхала и села рядом так, будто мы с ней договорились о трюке.
Человек с вилами смотрел на меня и не двигался.
— Батя, — сказал я.
Слово вышло само. Я его не выбирал.
Он не ответил. Расправил бороду двумя пальцами — сверху вниз, коротко — и только после этого сказал:
— Живой.
Не мне. Куда-то мимо меня, в серое небо над плетнём.
— Живой.
Вилы он поставил к стене, аккуратно, зубьями в землю.
— Ночью тебя повели, — сказал он. — При мне же повели.
— Было.
— И назад привели?
— Нет, этого не было. Сам пришёл.
— Откуда?
— Из низины. Той, что за бугром.
Он ничего не ответил. Только повернул голову и посмотрел туда, где за садами лежал бугор, а за бугром — вода.
— Кто с тобой?
— Зыков.
Тихон Маркович перевёл глаза на мальчишку — и больше ничего не спросил. Он посмотрел на пустую сумку ниже Мишкиного колена, на его лицо, на глину, размазанную по щеке, и лицо у него стало такое, будто он сложил в уме два числа и получил третье, которое ему не понравилось.
— Заходи, — сказал он мальчишке. — В сенцы.
— Дядя Тихон, я…
— В сенцы, я сказал.
Мишка пошёл, не выпуская сумки.
Дверь куреня стукнула, и через баз пробежала девчонка — простоволосая, в накинутом на плечи платке, — и остановилась в трёх шагах от меня, как будто ей поставили черту.
— Стёпа.
— Настя, — сказал я.
Имя я знал, жаль. что только имя.
Она сделала эти три шага и уткнулась мне в грудь — точно в левый бок, в рёбра. Я не подал виду, но боль была адская. Она сама отстранилась, поглядела мне в лицо и вдруг занялась делом: одёрнула на мне ворот, обдёрнула полу, оглядела с ног до головы, как оглядывают лошадь после дороги.
— Папахи нет.
— Нет.
— Кровь на затылке.
— Своя.
— Я вижу, что своя. — Голос у неё держался, а руки нет. — Батя, у него кровь.
— Вижу, — сказал Тихон Маркович. — Калитку прикрой. И не голоси.
— Я не голошу.
— Ещё чутка и заголосишь.
— А если увидят?
— Кто увидел, тот уже увидел. — Он глянул на серое небо. — Заводи в дом, покуда не рассвело как следует. Скотину я сам додам.
Она прикрыла калитку и накинула вертушку — приподняв, потом повернув. Приподнять, повернуть, со второго раза запомнил.
Двор я разобрал уже с крыльца, за две секунды, и разобрал не то, что надо: где выход, где глухая стена, откуда простреливается баз. Задняя калитка — та, через которую вошли. Ход между огородами. Сарай с двумя дверями. Плетень низкий только у соседей.
Никому из живущих в этом дворе такие мысли в голову не приходили. Увы, но мне это пришло в голову раньше, чем желание поздороваться.
В сенцах пахло холодной кожей и мукой. Мишка стоял у стены и держался за свою сумку. Я уже начал думать, что она заколдована, чтобы хоть на пару секунд отвлечься. В горнице было темно и жарко, печь дышала в спину, окно только-только начало сереть.
Я шагнул через порог, попытался снять шапку, которой на мне не было, и пошёл к лавке.
За спиной стало тихо.
Я остановился. Обернулся.
Тихон Маркович стоял в дверях и смотрел не на меня, а в передний угол, где темнели за лампадкой образа.
Я перекрестился, только поймав взгляд отца. Рука поднялась поздно, сбилась на середине, и получилось медленно и криво, как у человека, который делает это первый раз в жизни.
— Садись, — сказал отец.
Настя уже гремела у печи. Загремела она нарочно и громко, пытаясь разбавить атмосферу.
Полотно она принесла белое, чистое, разорванное на длинные полосы, и вместе с ним махотку с чем-то тёмным и сухим, что запахло, когда его залили горячим, полынью и ещё чем-то тяжёлым.
— Рубаху сымай.
— Сам.
— Сымай, говорю. Ты её через голову не стянешь.
Я и не пытался. Она подрезала мне ворот, сняла рубаху с плеч и охнула один раз — коротко, в кулак — и больше не охала.
Слева от подмышки до пояса шло пятно. Не рана — след от чего-то тяжёлого и широкого. Приклад или сапог. Кожа была цела.
— Дышать больно?
— Терпимо.
— Глубоко вдохни.
Я вдохнул до половины и остановился.
— Терпимо, — повторила она. — Батя, у него ребро.
— Одно?
— Откуда я знаю сколько.
— Перевяжи туго и не крути ему голову.
Она мочила полотно в горячем, отжимала и клала на бок, а потом закрепила поперёк груди — плотно, но без удавки на вдохе.
— Хорошо, что полотно есть, — сказала она. — Полина в среду принесла. И травы вот эти. Я ей за это два яйца отдала, а она не брала.
- Предыдущая
- 3/56
- Следующая
