Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 53
- Предыдущая
- 53/73
- Следующая
А теперь он спросил при всех.
Место Дробота я заметил только в девять.
Заметил я его так: пошёл смотреть, кто где, и на третьем комбайне никого не было.
Там должен был стоять Мишка со своим штурвальным.
Мишка стоял один.
Он сидел на корточках у гусеницы и что-то ковырял в натяжном механизме, и рядом с ним лежали ключи, и никто ему их не подавал.
— Мишк.
— А.
— Тебе помощник нужен?
Он не поднял головы.
— Не.
— Я тебе Пашку дам.
— Не надо.
— Мишк, ты один эту гусеницу до вечера будешь.
— Ну и буду.
Я постоял и ушёл.
К обеду он её не сделал.
К вечеру сделал, с Пашкой, которого я всё-таки прислал в четыре часа, ничего не спрашивая, и Мишка Пашку принял и командовал им весь остаток дня, и было слышно, как он на него орёт.
Орал он не по делу.
Ганин пришёл ко мне в тот же день, к обеду.
Пришёл он с папкой и с очень серьёзным лицом, и я в первый раз в жизни увидел, как ко мне приходят по должности.
— Пётр Сергеевич. Поздравляю с назначением.
— Спасибо.
— У меня к вам как к бригадиру.
Я сел ровнее.
— Слушаю.
Он открыл папку.
— По зимнему ремонту. Согласно правилам, работы под поднятой техникой производятся с применением страховочных подставок. У вас в бригаде подставок нет. Комбайны стоят на кирпичах.
— Стоят.
— Кирпич при боковой нагрузке разрушается без предупреждения.
— Я знаю, Эдуард.
— Тогда я подаю заявку на изготовление двенадцати подставок. Мещеряков сварит из обрезков, материал есть, работы на два дня. Мне нужна ваша подпись на заявке как бригадира.
Он положил передо мной лист.
Я его прочитал.
Заявка была составлена грамотно: наименование, количество, обоснование, срок, исполнитель, и внизу две строчки для подписей — его и моей.
И тут случилось следующее.
Полгода я слушал, как он подаёт такие бумаги, и полгода я знал, чем это кончается: бумага ложится в папку, а комбайны как стояли на кирпичах, так и стоят.
А теперь подписать должен был я.
И если я подпишу, то Мещеряков два дня будет варить подставки вместо того, чтобы точить втулки, которых у меня в плане двадцать штук к первому декабря.
Я взял ручку и подписал.
— Спасибо.
— Эдуард.
— Да?
— Ты когда мне ещё такое принесёшь, ты мне сначала скажи, за счёт чего.
Он посмотрел на меня.
— За счёт чего?
— За счёт чего. Мещеряков два дня варит подставки — значит, два дня не точит втулки. Втулки в плане. Ты про это подумал?
Ганин молчал секунды три.
— Нет. — Он ответил честно. — Не подумал.
— Вот и подумай в следующий раз.
Он забрал заявку, сложил папку и пошёл к двери.
В дверях он обернулся.
— Пётр Сергеевич.
— Ну.
— Вы сейчас разговаривали как Николай Фомич.
И вышел.
Сравнение с Сомовым было точное, и оно мне не понравилось, и я об этом думал потом весь вечер.
Подставки, кстати, сварили. В декабре, за три дня, и комбайн номер шесть в январе с них не свалился, хотя мог.
Первого ноября я пошёл к Лапину.
Пошёл я за рекомендацией и шёл всю дорогу, соображая, как начать.
Начать я собирался издалека.
Я думал сказать, что вот меня назначили, что председатель говорил про партию, что я обдумывал это полгода, что я понимаю ответственность, — и всю эту речь я репетировал в голове от мастерской до конторы, метров четыреста.
Лапин сидел у себя.
Кабинет главного агронома — это комната с картой полей на стене, где все контуры обведены карандашом, и с двумя шкафами, набитыми бумагами по севообороту.
Ему было пятьдесят восемь лет.
Он в этом хозяйстве работал с пятьдесят четвёртого года, то есть с тех пор, как я родился, и это он в прошлом году вытащил меня с той истории с парами, и это он единственный на февральском собрании подтвердил вслух, что я прав.
— Заходи, Пётр. Садись.
Я сел.
— Николай Иванович, я к вам вот по какому вопросу…
— Знаю.
— Знаете?
— Мне Ситников вчера говорил.
Он снял очки и стал протирать их подолом рубашки.
— Рекомендацию тебе надо.
— Надо.
— Напишу.
И надел очки обратно.
Вот и всё.
Речь моя, репетированная на четырёхстах метрах, осталась при мне.
— Николай Иванович…
— Что?
— Вы даже не спросите ничего?
Лапин посмотрел на меня.
— А что я тебя должен спросить?
— Ну… — Я растерялся. — Убеждения там. Устав.
— Устав ты выучишь. — Он придвинул к себе лист. — А убеждения твои я видел в феврале.
Он взял ручку.
— Ты у меня в мае прошлого года на паровом клину пахал. — Лапин не поднимал головы. — Тебе двадцать два было. Ты мне тогда выдал две вещи, которых тебе никто не говорил. Я это помню.
Он писал минуты три.
Писал он от руки, разборчиво, и я сидел и слушал, как скрипит перо, и мне было очень нехорошо.
Мне было нехорошо потому, что это было легко.
Я полгода уклонялся, я перебирал в голове аргументы, я готовился объяснять, и я, если совсем честно, рассчитывал на некоторое сопротивление — на вопросы, на «а ты подумал», на что-нибудь, обо что можно было бы упереться и почувствовать, что я не сам это делаю.
А человек просто взял и написал.
Он написал это за три минуты, ни о чём не спросив, потому что для него это было очевидно: работящий парень, честный, толковый, второй результат по намолоту, бригадир — конечно, ему в партию.
— Держи.
Он протянул мне лист.
«Знаю Лыткина Петра Сергеевича с 1976 года по совместной работе в колхозе „Заря“…»
Я прочитал до конца.
Там было написано про меня много хорошего, и всё написанное было правдой, и я стоял с этим листом в руке и чувствовал себя последней сволочью.
— Спасибо, Николай Иванович.
— Не за что. — Лапин уже смотрел в свои бумаги. — Второго кто даёт?
— Ещё не знаю.
— К Митричу сходи.
— К Кравцову?
— К нему. — Лапин перевернул страницу. — Он тебя погоняет, но даст.
Домой я шёл в темноте.
Первое ноября, снега ещё нет, но земля уже стала, и идти было легко, и лужи звенели.
Я нёс в кармане рекомендацию.
В кармане телогрейки, сложенную вчетверо, на четвёртый день после назначения, а в тетради у меня было записано: рукавицы Клюеву, лента на подборщик, Мишкина гусеница.
Дома топилась печка.
Мать сидела и чистила рыбу — кто-то с озера принёс, — и по всему дому стоял этот запах.
— Ел?
— Не.
— Садись.
Я сел.
— Лапин рекомендацию дал.
Мать вытерла руки.
— Это в партию?
— В партию.
Она помолчала.
— Ну. Дело хорошее.
Больше она про это ничего не прибавила, и я не понял тогда, что означает эта пауза, а спрашивать не стал.
А про то, что меня перестали звать, я понял в среду.
Второго ноября мужики собрались у Дудника.
Повод был законный: у Дудника был день рождения, сорок два года, и он в понедельник на наряде объявил об этом вслух, и было понятно, что в среду вечером у него соберутся.
Меня не позвали.
Меня не позвали не демонстративно.
Никто мне не сказал «а ты не приходи», никто не отвернулся и никто не переглянулся у меня за спиной — просто в понедельник Дудник объявил при всех, что в среду ждёт, а в среду утром подошёл к четверым и каждому лично: «В шесть».
Ко мне он не подошёл.
Я узнал об этом от Пашки, который в четыре часа спросил у меня, можно ли ему пораньше, потому что «дядь Коля зовёт».
Пашке шестнадцать лет.
Пашке шестнадцать, и его позвали, а меня нет, и это не было ни оскорблением, ни местью, ни демонстрацией — это было просто новое положение вещей, которое установилось за три дня и о котором мне никто не сообщил.
Я в тот вечер сидел дома и топил печку.
Тут надо объяснить, потому что иначе выглядит как обида.
Обиды не было.
Дело было в том, что бригадир на такой пьянке — это конец пьянки. Не потому, что он стукач или зануда, а потому, что при нём нельзя сказать половину того, ради чего люди и собираются: что техника — дерьмо, что нормы дурацкие, что вчера кто-то не вышел, а бригадир не заметил.
- Предыдущая
- 53/73
- Следующая
