Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 29
- Предыдущая
- 29/73
- Следующая
Мать шла молча и держала меня под руку.
Держала она крепко, обеими руками, как держатся, когда скользко, хотя было сухо и тепло.
У калитки она остановилась.
— Петь.
— М.
— Спасибо тебе.
— За что?
— Ни за что. Так.
Она пошла в дом и там сразу начала греметь, потому что вечером надо было доить, и корова не знает, что у нас сегодня.
Я остался на крыльце.
Село было воскресное, тихое. У кого-то играло радио. От Кузнецовых пахло дымом, кто-то топил баню. По улице прошли две девчонки и, поравнявшись со мной, зашептались и захихикали и потом побежали.
Я стоял на своём крыльце в белой рубахе, с бумажкой на подбородке, двадцати трёх лет от роду, просватанный, и мне было хорошо и мерзко одновременно, и я не мог развести одно с другим.
Утром надо было выезжать.
Первого августа начиналась уборка, и на моём комбайне не был поставлен нижний решётный стан, потому что я его в субботу не доделал, и это было единственное, о чём в тот вечер думалось спокойно.
Глава 12
Первого августа меня в первый раз назвали женихом в лицо.
Сделал это Дудник, в семь утра, у ворот мастерской, при двадцати человеках, и сделал он это без всякой издёвки, как констатируют погоду.
— О. Жених пришёл.
— Пришёл.
— Ты хоть выспался?
— Выспался.
— А чего тогда рожа такая?
Рожа у меня была такая, потому что я лёг во втором часу и с шести был на ногах, и потому что накануне я съел столько, сколько не съедал с Нового года, и оно во мне ещё лежало.
Мужики подходили и жали руку.
Это заняло минут пять и было почти невыносимо: двадцать человек по очереди жмут тебе руку и говорят одно и то же, и на каждого надо ответить, и каждый считает своим долгом добавить что-нибудь от себя.
Прохоров выдал: «Ну, теперь тебя держать будут».
Мишка объявил, что он всё знал ещё в мае.
Гнидин молча пожал и отошёл, и это было лучше всего.
Семёныч со мной поздоровался, как всегда, кивком, будто вчерашнего дня и не было, и я ему за это был отдельно благодарен.
С первого августа хозяйство переходило на уборочный режим.
Это означает, что с этого дня всё остальное перестаёт существовать.
Приказ вывесили в пятницу: рабочий день с семи до темноты, выходных нет, обед в поле, отпуска отменены, все свободные люди — на ток. Дальше шёл список звеньев и закреплённой техники, отпечатанный на машинке через фиолетовую копирку.
Комбайнов у нас одиннадцать.
На ходу — восемь. Из этих восьми три я бы на дальнее поле не пустил, но их пускали, потому что убирать чем-то надо.
Озимую рожь — сто восемьдесят гектаров за фермой — пустили прямым комбайнированием с первого же дня, двумя машинами.
Ячмень на ближних загонках доходил к третьему, свал в валки начали второго, а первого в основном сгоняли технику, разворачивали ток, ставили вагончики и делали то, что делают всегда в первый день: обнаруживали, что за зиму пропало то, что в прошлом году точно было.
Пропали, в частности, две транспортёрные ленты и весь запас пальцев к жаткам.
Развод был в семь.
Стояли у ворот полукругом, человек тридцать. Лобанов вышел с тетрадью — с той самой синей, — открыл её и стал читать.
Читал он хорошо.
Надо отдать ему должное: за полгода он выучился делать это внятно. Кто на каком поле, кто на отвозке, кто на току, кому куда подъезжать, где обед. Раньше он это выкрикивал вразнобой, а теперь читал по списку, и список у него был составлен с вечера.
Дошёл до третьего пункта.
— Дудник — на Сухой лог. Соловьёв за ним на отвозку.
Дудник кивнул.
Я стоял в третьем ряду и слушал, и на этом месте у меня внутри что-то щёлкнуло, потому что Сухой лог — это одиннадцать километров по грейдеру и потом три по полевой, а у Дудника с субботы течёт гидравлика в жатке.
Я подождал.
Я подождал секунд восемь, честно, — потому что это дело бригадира, и потому что Дудник взрослый мужик и мог сказать сам.
Дудник промолчал.
Он вообще не раскрыл рта, потому что Дудник за шестнадцать лет привык, что если начальство велело, то поехал, а там разберёмся.
— Иван Степаныч.
Лобанов поднял голову от тетради.
— Что?
— У него гидравлика течёт.
Пауза получилась короткая, но она была.
— Сильно?
— Он в субботу два раза доливал.
Лобанов посмотрел на Дудника.
— Течёт?
— Течёт, — согласился Дудник.
— А чего молчал?
— Так вы ж не спрашивали.
Тридцать человек стояли и смотрели.
Лобанов постоял секунды три, потом что-то зачеркнул в тетради и написал сверху.
— Дудник на ближнее. На Сухой лог Сорокин.
— Понял.
— Дальше.
И стал читать дальше, ровным голосом, и дочитал до конца, и ни на кого при этом не посмотрел.
Всё было правильно.
Сказано было по делу, вовремя, негромко и по имени-отчеству. Я не сострил, не поправил его при всех дважды и не сделал ни одного лишнего движения. Если бы я промолчал, Дудник ушёл бы на одиннадцать километров и встал бы там к обеду, и день был бы потерян, и потом всё равно виноват был бы Лобанов.
И всё равно это было плохо.
Плохо это было потому, что тридцать человек это видели, и потому, что все тридцать это поняли одинаково: бригадир не знает своей техники, а Лыткин знает.
Дальше день пошёл сам.
К десяти утра ко мне подошли трое.
Один — по поводу того, куда ставить бочку с соляркой на дальнем поле. Второй — можно ли ему поменяться сменами с Клюевым. Третий — Пашка, с вопросом, куда ему.
Всё это были вопросы к бригадиру.
Я на первый ответил, потому что бочку я и правда возил три года и знал, где её ставить. На второй отправил его к Лобанову. Он пошёл. Вернулся через десять минут: Лобанов велел спросить у меня.
К обеду ко мне ходили уже все.
Обедали в поле, в двенадцать, у вагончика.
Привезли в бидонах суп, макароны с тушёнкой, хлеб и компот, и я съел столько, что Прохорова, которая раздавала, посмотрела на меня и молча положила ещё.
Жара стояла тридцать два.
Первый день уборки всегда бьёт по телу отдельно.
Ты за лето отвык от кабины: на сенокосе ты по большей части снаружи, на воздухе, а тут садишься и десять часов сидишь в железном ящике, где под крышей сорок пять, где всё дрожит, где пыль и где встать можно только когда бункер полный.
К обеду у меня гудела поясница и болело правое колено, которым я весь день давил.
К вечеру я перестал слышать.
Это тоже нормально и проходит за ночь: ухо после десяти часов молотилки просто отключает верх, и все разговаривают с тобой как через подушку.
Ячмень к обеду высох так, что зерно осыпалось от прикосновения, и это была хорошая новость и плохая одновременно: хорошая — что сухой, плохая — что если протянем неделю, половина ляжет на землю.
Я лежал в тени вагончика и слушал, как мужики считают дни.
Считали так: четыре с половиной тысячи гектаров зерновых, восемь комбайнов на ходу, по двадцать гектаров на комбайн в хороший день, — итого при идеальной погоде и без единой поломки двадцать восемь дней.
Идеальной погоды у нас не бывает.
Без поломок не бывает тем более.
Санька Кузнецов сидел с краю и молчал.
Он в это утро пришёл на развод сам, без вызова, и стоял в общем полукруге, и Лобанов его в списке не нашёл, потому что Саньку никуда не оформляли: месяц после армии человеку положен и никем не считается.
— Кузнецов, ты чего тут?
— Работать.
— Ты в отпуске.
— Отгулял.
Лобанов посмотрел в тетрадь, потом на него.
— Куда тебя?
— Куда поставишь.
Поставили его пока на отвозку, третьим шофёром, потому что комбайнов свободных не было, а прав у него не было тоже, зато была армейская категория, которую в конторе обещали как-нибудь провести.
Весь обед он просидел молча и съел две порции.
— Значит, до октября, — подытожил Гнидин.
- Предыдущая
- 29/73
- Следующая
