Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 21
- Предыдущая
- 21/73
- Следующая
Райком победил довольно быстро.
Он пошёл к председателю, и председатель, который в тот день был в хорошем настроении, потому что сено шло, ответил: «Ну а чего. Пусть репетируют». И этого хватило.
Верке объявили в понедельник.
Объявили не по-человечески, а как это делается: Пыжов пришёл с бумажкой и объяснил, что клуб выделяется под репетиции коллектива три раза в неделю, с шести до восьми, и что она, как заведующая, отвечает за помещение и за сохранность инвентаря.
То есть отвечать она продолжала.
Просто теперь у неё в её единственном хозяйстве три вечера в неделю сидели чужие люди, и вела их девочка с дипломом.
Я при этом разговоре не был.
Мне потом рассказывали, что Верка не проронила ни слова, взяла бумажку, расписалась и пошла мыть полы, и что вечером клуб открыла ровно в шесть, и что за все два часа не зашла в зал ни разу.
А в субботу приехала Рая.
Приехала она автобусом в полдвенадцатого, тем же самым, и на площадке перед конторой её встречала машина председателя, чего у нас не делают ни для кого.
Вечером были танцы.
Я пошёл, потому что суббота, потому что все шли и потому что мне двадцать три года и завтра выходной.
Раиса Аркадьевна появилась в клубе в половине десятого.
Она вошла так, как входила всегда — не спеша, оглядев зал от двери, — и в зале на секунду стало тише, и девчонки посмотрели на её платье, а платье было такое, каких у нас не носят.
Ей двадцать четыре. Она четвёртый год в Красноярске.
В той жизни я на неё смотрел издали и с абсолютно собачьим выражением, и она об этом знала, и ей это нравилось, и один раз в семьдесят девятом она мне даже что-то бросила, и я потом эту фразу помнил лет пятнадцать.
В этой она приезжала ко мне в поле в мае.
Сегодня она подошла сама, минут через двадцать, когда я стоял с мужиками у стены.
— Здравствуй, Петя.
— Здравствуй.
— Пойдём выйдем? Тут не слышно ничего.
Мы вышли на крыльцо.
На крыльце было хорошо: тепло, темно, из зала било светом и «Синим инеем», и внизу, в темноте, курили и разговаривали человек десять.
Она встала близко.
— Ты изменился.
— Постарел.
— Не смешно. Ты правда изменился. Мне отец про тебя рассказывал.
— Что рассказывал?
— Что ты в феврале говорил. — Она усмехнулась. — Он тебя ругал, а голос у него был не ругательный.
Мы постояли.
Она была красивая. Она была очень красивая, и она стояла в двадцати сантиметрах, и от неё пахло чем-то городским, и всё это было ровно то, о чём я в семьдесят девятом думал ночами, лёжа вот в этом самом селе, в двух километрах отсюда.
— Я до пятнадцатого.
— Ага.
— Отец на той неделе в район уедет на три дня.
— Ага.
Она подождала.
— Петь, ты дурак или притворяешься?
— Я понял.
— И?
Тут мне полагалось что-то почувствовать.
Что-нибудь: азарт, торжество, хотя бы злорадное «ну наконец-то». Я стоял и честно прислушивался к себе, и не было ничего. Совсем ничего. Как будто мне предложили съездить в райцентр за шифером.
— Не получится, — сказал я.
— Почему?
— Не получится, Рай.
Она отодвинулась.
— У тебя кто-то есть?
— Есть.
— Кто?
— Ты её знаешь.
Рая посмотрела на меня секунды три, и я успел увидеть, как в её лице что-то делается — не обида даже, а такое короткое, детское удивление человека, который к отказам не привык вообще.
— Продавщица.
— Людмила.
— Ну-ну.
Она пожала плечами, повернулась и ушла обратно в зал, и уже от двери бросила через плечо:
— Ты тут так и останешься.
— Останусь, — согласился я.
В зале играла музыка, и в дверном проёме стоял Витька Журавлёв.
Он стоял и смотрел, как она идёт.
Он смотрел на неё третий год, о чём я узнал прошлой осенью и совершенно случайно, и он смотрел так, что мне захотелось встать между ним и дверью.
Я подошёл и встал рядом.
— Витёк.
— Чего.
— Пойдём покурим.
— Не хочу.
— Пойдём. — Я вытащил его на крыльцо, и мы там стояли молча минут пять, и он курил, и ничего мы друг другу так и не сказали.
Потом вышла Людка.
Вышла она в цветном платье, с мокрыми висками, потому что натанцевалась, и встала с другой стороны от меня, и взяла меня под руку — просто взяла, при всех, как берут своего.
Человек десять это увидели.
К утру это знало село.
— Ты чего тут стоишь? — спросила она.
— Курю.
— Ты не куришь, когда я танцую.
— Пойдём танцевать.
— Пойдём.
Домой я шёл во втором часу, один, и было тепло.
Дошёл до своего забора, постоял и почему-то посмотрел на клуб.
В клубе горел свет, и на крыльце ещё кто-то стоял, и оттуда доносилось, и я подумал, что в понедельник в этом клубе с шести до восьми будет петь Дробот, и что Верка будет мыть полы в фойе и не зайдёт.
И что за всё это лето единственный человек в селе, которому здесь по-настоящему нечего делать, — это девочка с синим дипломом, у которой в руках теперь есть настроечный ключ, выточенный дедом-токарем из обрезка трубы.
Про Раю я вспомнил уже в постели и удивился, что вспомнил только сейчас.
Потом заснул.
Глава 9
Десятого июля я метал свой стог.
Мы его метали втроём: я, мать и Мишка, который пришёл сам, без приглашения, потому что у нас так заведено — на стог зовут, а он приходит и без зова, и потом ты идёшь к нему.
Сено мы возили из-за оврага на лошади.
Лошадь звали Майка, ей было лет пятнадцать, и она была из тех колхозных лошадей, которых уже не запрягают в работу, а выдают по воскресеньям на своё сено. Шла она сама, останавливалась сама и трогалась только после третьего слова.
Стог у нас вышел кривоват.
Я вершил сам, потому что Семёныча в воскресенье не дозовёшься, а к вечеру он и вовсе ушёл к Сорокиным. Метал я по памяти: с пузом, внахлёст, чесал сверху граблями. Вышло не как у Семёныча, но воду держать будет.
Мать смотрела снизу и командовала.
— Правее клади!
— Куда правее?
— Туда правее! Он у тебя на сторону пошёл!
— Мам, он ровный.
— Он ровный, пока я не смотрю.
Мишка подавал вилами и рассуждал.
Он рассуждал о том, что стог — это как жизнь: сперва кладёшь абы как, потому что широко, а потом сводишь, и вот тут-то и выясняется, что клал криво. Развить мысль он не успел, потому что уронил охапку себе на голову.
Кончили мы к двум.
Я слез, отряхнулся, и мы сели прямо на землю в тени стога, и мать достала узелок: хлеб, огурцы, яйца, соль в спичечном коробке и бутылку молока, которая к этому времени согрелась.
Съел я всё, что мне дали, и ещё то, что не доели.
Потом лёг на спину и минут пятнадцать смотрел, как над стогом ходят стрижи.
Спина у меня после вершения гудела, ладони горели, за шиворотом была труха, и я был совершенно, по-собачьи счастлив.
Про Гурова мать обмолвилась, когда мы шли домой.
— Гуров-то сегодня год.
— Какой год?
— Как не пьёт.
Я остановился.
— Прямо сегодня?
— Прямо сегодня. Десятого. — Мать поправила грабли на плече. — Он в прошлом году десятого пришёл с фермы и лёг, а одиннадцатого встал и не пошёл в магазин. Верка Тюрина рассказывала, ей его баба говорила.
— И что, все считают?
— Бабы считают. Мужики нет.
Зашёл я к нему часов в пять, по дороге на речку.
Кузня стояла на отшибе, за мастерской, и в воскресенье там делать было нечего, но Гуров всё равно там был: сидел на пороге и что-то правил напильником — не по работе, а для себя, какую-то петлю.
Пашки не было, Пашка убежал на речку с пацанами.
— Здорово, Степан Егорыч.
— Здорово.
Я сел рядом на порог.
Мы посидели молча: он правил петлю, я курил.
— Сегодня десятое.
Напильник остановился.
Гуров посмотрел на петлю, потом на напильник, потом опять на петлю.
— Ну.
- Предыдущая
- 21/73
- Следующая
