Начало пути (СИ) - Аржанов Алексей - Страница 11
- Предыдущая
- 11/85
- Следующая
Вот и вся его услуга. Соглядатай при капитане, купленный в рассрочку, за сто двадцать рублей чужого мне долга.
— Я под запретом, Евграф Саввич, — ровным тоном сказал я. — К больным меня не допускают. К капитану тем паче. Писать мне будет нечего.
— Полно вам, голубчик, — он даже руками всплеснул. — Запрет ваш, сказывают, не сегодня-завтра снимут. Завтра у вас, слышал я, день значительный. В полдень.
Он знает и про это. Откуда я выяснять не стал. Вопросом я показал бы, что укол дошёл, — ему же того только и надобно.
— А ежели писать всё одно будет нечего? Капитан со мной о Компании говорить не станет. Я ему не собеседник, я подлекарь.
— Пишите, что есть, — он подвинул мне блюдо с пирогом, с обманчивой заботой. — Мне, Андрей Ильич, и малое годится. Из малого большое складывается. А чтобы дело наше не откладывать, начнём нынче же. Скажите мне, голубчик, о чём вас вчера Василий Михайлович расспрашивал. Вы ведь у него в каюте побывали, эдакая честь для подлекаря.
И про каюту знал. Я смотрел на его аккуратно сложенные руки и одновременно решал в уме новую задачу. Соврать нельзя. Враньё он проверит и поймает меня на нём, поэтому и спрашивает о том, что знает сам. Промолчать тоже нельзя, это приведёт к долговой яме. Оставался третий вариант, и я его выбрал.
— О матросе расспрашивал, которому ногу перебило. Лекарь меня списать просит, а капитан положил поглядеть ногу сам. Тем и кончилось. Грозил, что второй раз на меня времени тратить не станет.
Я сказал правду до последнего слова. И эта правда мне ничего не стоила, потому что к вечеру её знала уже половина рейда.
— Вот видите, как оно просто, — Евграф Саввич кивнул. — И язык не отсох, и душа цела. Так и станем жить, Андрей Ильич.
Я смотрел, как он кивает, и понимал, что экзамен я сейчас сдал. Только вот кому и на что разбирать предстояло уже не здесь.
— А расписку когда назад получу?
— Экой вы скорый, — Евграф Саввич засмеялся тихим смехом и тут же посерьёзнел. — Послужите, голубчик. Компания добро помнит. И худо, к слову сказать, тоже помнит, так уж у неё память устроена.
Я глядел на него через стол и видел разом двоих. Ласкового старика, который подкладывает пирог. И человека, который будет платить кормовые деньги столько лет, сколько понадобится. Оба смотрели на меня светлыми спокойными глазами, и оба никуда не торопились.
И при этом я знал, что оба пытались меня использовать.
— Мне подумать надобно, Евграф Саввич.
— Думайте, Андрей Ильич, думайте, — он поднялся проводить меня, и дыхание его опять поспевало за ним с трудом. — Думать я никому не запрещаю. Мне ведь от вас, голубчик, и подписи новой не надобно.
У самой двери он приостановился и договорил тем же ласковым голосом.
— Ваша подпись у меня уже есть.
Я шёл вниз по скрипучей лестнице и думал про запертую конторку. А ещё думал про болезнь Евграфа Саввича, которую я сегодня увидел. Когда-нибудь это знание может оказаться дороже его бумаги.
Гребец дремал у причала, уронив голову на грудь, и проснулся, едва я ступил на сходни. Обратно мы шли уже в темноте. Вода стояла чёрная, гладкая, огни Кронштадта уходили за корму, а впереди понемногу вырастали мачты «Камчатки» с якорными огнями.
Я сидел на банке и обдумывал разговор, как в прошлой жизни обдумывал собранный анамнез. Чего он хочет? Уведомлений. Чем держит? Бумагой и ямой. Чего у него нет? Спешки. Он будет ждать и подкладывать пирог, покуда я сам не понесу ему злополучную тетрадку.
Значит, тетрадка будет.
Я поймал эту мысль и хорошенько её обдумал. Тетрадь я вести стану, и стоять в ней будет чистая правда. Что капитан о Компании говорит редко и скупо. Что офицеры толкуют о жалованье и о бабах, а про колонии вспоминают в неделю раз. Что о делах Компании на шлюпе говорят то же самое, что кричит вся кронштадтская набережная. Такой правды можно отсыпать хоть пуд, убытка от неё никому. Пусть читает.
Но предавать капитана и команду я точно не стану. Пока лишь буду делать вид, подыгрывать. А дальше — будет видно.
У трапа я доложился вахтенному, явился, мол, из увольнения в срок. Тот зевнул и махнул рукой.
Одно я понимал ясно, спускаясь на жилую палубу. Малым Евграф Саввич не наестся. Сегодня это была просто тетрадка. А вот что попросят в портах, узнаю уже в портах. Однако до портов ещё дожить надо было. Всему своё время.
На жилой палубе все спали. У трапа коптил фонарь, и в его свете я видел ряды подвесных коек. Я шёл к своему углу медленно, пригибаясь под койками, и впервые глядел на этот корабль так, как мне и положено было глядеть.
Глазами врача, который останется с этими людьми один на один посреди океана.
Вода в бочках, которую я пробовал днём, уже отдавала деревом и затхлостью, а мы ещё стояли на рейде. Через месяц она зацветёт. Солонина в трюме, твёрдые сухари, теснота и сырость кругом. Поветрия ходят по такой палубе, как огонь по сухой траве. Сначала — гнилая горячка с кровавым поносом, а на долгом переходе — и цинготная болезнь. В моей прошлой жизни у каждой из них было своё имя, и почти против каждой было средство. Здесь средством был я один, но мне было запрещено прикасаться к пациентам.
Под настилом что-то прошуршало. Крысы, разумеется. Полный набор любого судна.
И тут же, между двумя рядами коек, ко мне пришла простая мысль. Евграфу Саввичу нужна тетрадка. Что ж, тетрадок будет две. Одну я буду писать ему, с правдой, которая ничего не стоит. А вторую себе, и вот в ней я стану писать то, что вижу на этой палубе. Воду, солонину, сырость, тесноту, каждого больного и каждого, кто болезнь свою прячет. У такой тетради цены пока нет. Но я знал по прошлой жизни, чем заканчиваются плавания, где подобных записей не вёл никто.
Со второй тетради я и начну. Сегодня же.
Я добрался было до своего угла, и тут в глубине палубы закашлялся человек.
Я замер с сюртуком в руках и вслушался. Кашель шёл из самой глубины груди, глухой, долгий, с надрывом на конце. Такой кашель за неделю сырости не наживают, его копят в себе месяцами. Ко всему прочему кашлял он в тряпку или в рукав. Глушил себя нарочно, не хотел, чтобы его слышали.
Кашель оборвался разом, на половине толчка, и резко стало тихо. Только храп с соседних коек и крысиная возня под настилом. Я стоял и ждал, но больше из темноты не донеслось ничего.
Разглядеть кашляющего было нельзя. Койки висели одна к одной, фонарь остался у трапа, дальний угол тонул в темноте целиком. Я запомнил само место, у смолёной бухты каната, и сосчитал койки от борта, сколько сумел.
До подъёма оставалось часа три. Я лёг, закрыл глаза, и почти сразу уснул.
Поднялся я ещё до побудки. Трёх часов сна мне вполне хватило, в прошлой жизни частенько довольствовался ими на дежурствах.
Обнаружил, что бухту каната за ночь перетащили, и теперь было не узнать, кто в темноте кашлял. Буду наблюдать дальше.
Добрался до лазарета и первым делом велел Прошке отдраить решётку люка. Свежий воздух пошёл вниз вместе с утренним холодком, и Фёдоров на койке завозился и открыл глаза. Жар не вернулся, отлично.
— Резать не будут, вашбродь? — спросил он первым же делом.
— Не будут. Лежи и шевели пальцами, как учил. Склянки отобьют, начинай счёт, по сту раз.
Он засопел и стал шевелить пальцами. Прошка таскал воду, и мы умыли больного и сменили рубаху на чистую. Под спину я велел подложить скатанную парусину, чтобы сидел повыше. Пальцы на больной ноге ему было велено держать поверх одеяла, на виду.
За этим занятием нас и застал Иван Иванович.
— Балаган строите, Вершинин. — Он стоял у трапа и глядел на гребень в руках Прошки. — Капитану нога надобна, а вы ему рубаху чистую кажете.
— Рубаха делу не помешает, Иван Иванович.
Он не ответил и прошёл к своему столику. А я про себя усмехнулся. Половина врачебного дела во все века строилась на внешнем виде больного. Чистый, прибранный, глядящий смело больной кажется судье вдвое здоровее. В прошлой жизни перед комиссией из министерства у нас драили отделение ровно так же, до гребня и свежих наволочек. Комиссии менялись, порядок оставался.
- Предыдущая
- 11/85
- Следующая
