Башня - Дмитриева Мария - Страница 27
- Предыдущая
- 27/36
- Следующая
Она пожимает плечами.
— А почему мне должно быть от этого грустно?
— Не должно, — я залезаю в свою кровать и накрываюсь одеялом до самых глаз. — Мне же не грустно от этого — получается, и вам грустно быть не должно.
Она дотягивается до лампы и нажимает на выключатель — я успеваю заметить, как поблескивают в электрическом свете ее глаза. Минуту или две мы лежим в тишине. Я натягиваю одеяло все выше — так, что мне становится трудно дышать, — сжимаюсь под ним, собираюсь в комок. Хорошо, что она не может сейчас меня видеть.
— Мне не грустно, — произносит она внезапно, — потому что я не могу этого до конца осознать. Это разные состояния — там и здесь, — как будто две разные жизни, которые никак нельзя сопоставить.
— Я так и поняла, — произношу я из-под одеяла. — Вы могли бы этого не объяснять.
— Они не пересекаются, — продолжает зачем-то она, — моя жизнь там и моя роль твоей крестной.
— Крестной?! — я вылезаю из-под одеяла. Сажусь, прислоняясь к стене. — Я вообще не понимаю, почему я должна обращаться так к вам?! Меня никто никогда не крестил, и крестных у меня быть не может!
Она пытается что-то ответить, но я перебиваю ее:
— У меня их попросту нет!
— Были бы, — говорит она совершенно спокойно. Включает свет. — Успокойся. Незачем так кричать.
— Что значит «были бы»? Откуда вы можете про это знать?
— Если бы ты выбрала родиться тогда, одна из нас была бы твоей крестной.
— Кто именно?
— Этого я знать не могу. Та, кого выбрала бы твоя мама…
— Вот как.
Я не знаю, что на это сказать. Крестная говорит мне что-то — объясняет, кажется, почему их должно быть непременно семь, — но я никак не могу сосредоточиться на ее словах.
— Вы, значит, мамины ближайшие подруги? — спрашиваю я наконец.
Она останавливается — похоже, я перебила ее на середине фразы.
— Не ближайшие, — отвечает она. — Просто подруги. У твоей мамы нет близких подруг.
— Но вы же знаете ее? Достаточно хорошо?
— Достаточно.
— И какая она?
Она вздыхает.
— Об этом я говорить не могу.
— Совсем не можете?
— Совсем. Но тебе… показывали, кажется, твои воспоминания о ней. Вот за них и цепляйся.
— Я не хочу цепляться за это.
— А как же твои сны? Она же снится тебе?
— Нет. Я точно не знаю почему. А если вы вдруг знаете, то не надо мне говорить. Я не хочу знать, почему она мне не снится.
— Я могу только догадываться. Ну, раз не хочешь, то мы не будем об этом говорить. — Она молчит минуту или две, потом не спеша, глядя мне прямо в глаза, произносит: — Если для тебя это так важно, ты вполне можешь додумать ее себе. Представить, какая она. Я же знаю, что ты любишь сочинять — вот и сочини себе маму.
Конечно, я могу придумать себе енота-полоскуна. Или собачку. Но придумать себе маму — это как-то… неправильно. Так не должно быть.
— Это неправильно, — произношу я вслух.
— Раз неправильно — довольствуйся тем, что есть.
Она тянется к выключателю:
— Ложись.
Дожидается, пока я залезу под одеяло.
Я не хочу больше ни о чем ее спрашивать — я слишком злюсь. Ворочаюсь в кровати час или два и только потом, измотавшись вконец, засыпаю.
Через три месяца мне исполнилось шестнадцать, и они ушли. Еще спустя пять лет я начала редактировать эту запись. У меня есть эта привычка — переписывать свои дневники, что-то в них исправлять — не факты, конечно, только фразы, слова. Меня коробит, если что-то в них звучит коряво.
«Ты и так существуешь в не совсем реальном мире, — сказала мне как-то Январь-Февраль. — Зачем тебе все это? Все эти твои записи, фантазии, сны? Зачем делать этот мир еще менее реальным?» В самом деле — зачем? Чтобы не сойти здесь с ума? Не начать лезть на стены? Мне нужно постоянно что-то записывать. Что-то воображать — кроме мамы, конечно: о ней я почти ничего не могу написать. Нафантазировать — тем более. Иногда только рисую ее для себя: получается не очень хорошо, но я в общем-то и не стараюсь добиться портретного сходства. Просто несколько неуверенных линий и подпись «МАМА» — как у всякого нормального ребенка, когда он растет. У меня есть специальная папка, куда я складываю эти рисунки и ставлю на обратной стороне дату и год. Мама на них не стареет. Не меняется. Ей лет, наверное, двадцать шесть или двадцать семь — такой мне показали ее в воспоминаниях. Достаточно скоро мне будет столько же, сколько ей. Потом я стану старше, а она все так же останется молодой. И я год за годом буду рисовать ее, смеющуюся, с веснушками на лице, в летнем платье с подсолнухами. Она стоит вполоборота, словно уже собиралась уйти и в последний момент остановилась, чтобы позвать меня. Я не знаю, как это нарисовать, но я помню, что она щурится от солнца.
Глава седьмая
Лара лежала на спине, задрав руки вверх; шея ее была напряжена, и под ней двумя складками проступали вперед ключицы. Здесь обычно проходил вырез платья; дальше, внизу, кожа была еще бледнее, с голубыми полосками вен — одна из них опускалась через левую грудь и пересекала сосок. Он был совсем небольшой, сморщенный, с двумя продолговатыми родинками по краям. Я осторожно дотронулся до него рукой; на ощупь он был слегка шершавый. В этот момент она подалась вперед, на меня; я вошел в нее и вздрогнул от боли.
— Продолжай, — сказала она.
— У меня… никогда не было таких ощущений.
— Я знаю. Потерпи немного, — она улыбнулась мне; верхняя губа у нее слегка приподнялась и обнажила зубы. Они были светлее, чем обычно, — неестественно белые, словно их замазали чем-то; мне даже показалось, что они сверкнули на меня в полутьме.
Я дотянулся до настольной лампы и выключил свет.
— Прямо в глаза бьет.
— Бил, — поправила она меня. Мы перевернулись, и она задвигалась надо мной; боль накатывала на меня толчками и отступала.
Когда все закончилось, я вышел в ванную. На мне было несколько капель крови. Сначала я думал, что это ее кровь, но оказалось — моя: я вытер их, и они опять проступили.
Лара зашла и обняла меня сзади; положила руки на живот. Потом осторожно начала спускать их ниже — я отдернул их.
— Не надо. Не сейчас.
— Прости меня.
Она уткнулась лбом мне в плечо. Лицо у нее было мокрым от пота; дышала она горячо и часто. Потом прижалась крепче; тело ее у меня за спиной стало влажным и зыбким. Ускользающим. Мы стояли так долго, практически не шевелясь, и в какой-то момент я перестал понимать, где заканчивается моя рука и начинается ее. Я осторожно поднял руки, коснулся ими лица — оно тоже было зыбким, и мне стало не по себе от этого чувства.
— Не бойся, — сказала Лара. — Это пройдет.
Потом наклонилась и несколько раз поцеловала мне спину между лопаток. Засмеялась чему-то.
— Ну вот… Опять я помаду о тебя размазала.
В зеркале сбоку от меня показалось ее лицо; волосы у нее были спутаны и в нескольких местах налипли на лоб.
— Размазала, — повторила она.
Отступила на пару шагов — и исчезла.
Встал я поздно, даже по моим меркам; нащупал телефон и включил на нем звук. Там было несколько сообщений в чатах и один пропущенный звонок — реклама, наверное, так что перезванивать я не стал. Закрыл опять глаза и положил телефон под подушку. Начал прокручивать в голове свой сон: даже сейчас, наяву, несмотря на весь свой абсурд, он выглядел до ужаса реалистичным.
Наконец я заставил себя подняться. Тело у меня болело; внизу, на внутренней стороне бедра, было что-то похожее на засохшую кровь. Небольшое такое пятно — в диаметре сантиметр или два; я дотронулся до него рукой, и оно исчезло. «Померещилось, — сказал я вслух. — Все это мне просто померещилось. Весь этот сон». Я встал перед зеркалом и некоторое время разглядывал себя: ничего. Никакой крови. Кожа немного липкая от пота, но на улице жарко, так что это легко объяснить. Я залез в душ и сделал воду похолоднее. Боль отступила — как-то слишком легко, словно забрела сюда по ошибке, из сна, и сразу, как только осознала свою оплошность, вернулась назад. Возможно даже, снится сейчас кому-то другому.
- Предыдущая
- 27/36
- Следующая
