Башня - Дмитриева Мария - Страница 26
- Предыдущая
- 26/36
- Следующая
— Это потому, что автобуса нет. А появится — и они захотят.
— Может быть, — я топталась на месте, пытаясь согреться.
— Холодно вам? — спросил он сочувственно.
— Да, я, пожалуй, пойду. Замерзла уже здесь стоять. Может, все-таки принести вам ножницы?
— Пока не нужно. А то ведь как это бывает — принесете ножницы, я замерзшее срежу и уйду. А тут автобус как раз появится — уже после того, как я ушел. Постоит чуть-чуть — и дальше поедет. Я его и пропущу. Нужно здесь сидеть. Так вернее.
— Ладно, я пойду тогда. Берегите себя.
Мы попрощались, и он долго жал мне руку своей маленькой, такой же примерно по размеру, как моя, рукой.
— До свидания, — сказала я. — Надеюсь, что автобус все же придет.
И, уже уходя, я слышала, как он пробормотал мне вслед:
— Конечно, придет. Все данные указывают на это.
Я отошла еще на несколько метров и обернулась на него — он махал мне шляпой вслед, долго махал: я оборачивалась еще несколько раз. В какой-то момент пошел снег — сразу мощно, стеной — и я, обернувшись в последний раз, почти не могла его разглядеть — только какую-то черную фигурку с вытянутой вверх рукой. Или это было дерево, а он был дальше, левее — теперь его загораживал угол дома, из-за которого высовывалась только правая часть. «Засыплет его, — подумала я. — Надо принести ему ножницы. Прямо сейчас». В этот момент я заворочалась на кровати: кажется, одеяло с меня сползло, и мне было холодно — так, как мне бывает только в снах; в реальной жизни я с трудом представляю, что это такое.
От этого холода я и проснулась. За окном все еще была ночь; когда я вышла на балкон, море вздымалось от ветра и билось в стены, и башня, вся пронизанная этим движением, снизу доверху, еле слышно гудела — от жалости, может, или от какой-то своей, нечеловеческой, недоступной человеку, тоски. У нее бывает такое: я проснусь среди ночи — а она гудит. Думает, наверно, что я сплю, не услышу. Потом замолкает, почувствовав мои шаги или даже просто шевеленье на кровати. А сегодня вот не замолчала. Я осторожно провела рукой по стене, и она как-то дернулась мне в ответ, словно всхлипнула.
— Очередной сон? — Апрель-Июнь заглядывает мне через плечо, и я быстро захлопываю дневник.
— Нет. Так просто — сочиняю.
— Сочиняешь? Это хорошо. Это полезно для развития. Пиши.
Она отходит от меня. Я ловлю ее отражение в зеркале — метрах в трех от меня, полубоком, отбивает пальцами ритм на стенке шкафа. Что-то знакомое — кажется, слышала это уже сотни раз, но никак не могу вспомнить что. Я спрашиваю ее, но она, похоже, не слышит меня. Не отвечает.
Сегодня у нее последний день. Через пару часов появится Июнь-Июль — пухлая, смеющаяся, с огоньками в глазах — утрамбует ее в комок и сбросит вниз. Вода взорвется столпом коротких брызг — на закате они обычно бывают розоватыми; иногда — красными.
— Вот и все. Пойдем внутрь.
Я перегнусь через перила; еще какое-то время буду рассматривать круги на воде, а когда они затихнут — просто успокоившуюся гладь.
— Ей не больно? — я задаю этот вопрос каждой из крестных, и каждая на свой лад пытается мне объяснить. Июнь-Июль на это обычно пожимает плечами; вздыхает — мол, сколько раз можно тебе повторять.
— Ей не может быть больно, — говорит она медленно, с нажимом на каждом слове — так, словно я с трудом понимаю по-русски и не могу уловить даже простую мысль. — Мы что-то вроде снов. Или воспоминаний. Не настоящие люди, а только проекции живых людей. Ты же не можешь сделать больно сну?
Наверное, нет. Но мне все равно грустно, когда я вижу очередную крестную собранной в какой-то бесформенный комок. Почему они не могут просто исчезать, растворяясь в воздухе, — так же, как возникают из него? Зачем это показное уничтожение — каждый раз, после того как она провела со мной пятьдесят два дня, ее выбрасывают вниз с балкона. Появится она только через год, на тот же срок, чтобы потом быть сброшенной опять. Коснувшись воды, она издаст легкий хлопок — как звук пощечины или как воздушный шарик, когда он лопается. Помню, когда я была еще совсем маленькой, Январь-Февраль однажды принесла мне такой — проткнутый в нескольких местах. Мы вместе зашили его и смогли надуть. Играли до тех пор, пока он не лопнул, упав на что-то острое на столе — кажется, ножницы для шитья. Звук был именно такой — словно что-то резко ударилось о воду.
— Ну все, теперь его осталось только выбросить, — сказала она.
Я шмыгнула носом — уже готова была расплакаться, но в последний момент поймала на себе ее взгляд. Никогда не могла плакать, когда она смотрит на меня вот так — чуть-чуть свысока, словно укоряет за слабость. Я выпрямилась и сглотнула слезы.
— А зашить не получится?
— Во второй раз нет. Шарики не зашивают. Никогда. То, что мы смогли его зашить — это… как же тебе объяснить… Удачный момент. В башне что-то искривилось, и время пошло не так, как должно было идти. Шарик вернулся к тому состоянию, в котором был до того, как лопнул.
— А башня… не искривится больше?
— Такое очень редко происходит. Случайный сдвиг.
Она отвернулась на несколько секунд, и я подняла шарик с пола. Спрятала его в карман. С тех пор я каждый день пытаюсь его зашить: вдруг что-то сдвинется, а я пропущу этот момент? А так я смогу опять его надуть. Ходить по башне, держа его за веревочку, словно это маленький, семенящий за мной по пятам зверек. Собачонка какая-нибудь. Или енот-полоскун. Я представляла себе, как шарик, отрастив пару крошечных лап, окунает мои книги в таз с водой: трет, словно пытается соскрести с них типографскую пыль. Да и буквы тоже — они ему не слишком нравятся.
Я до сих пор, бывает, придумываю их себе: зверя, который мог бы жить здесь, со мной, или птицу — сову, например; мне всегда нравились ее глаза — любопытные такие, словно заглядывают в тебя. А может, и нет. Может, это только выглядит так — на фотографии.
— Крестная, вы видели когда-нибудь живую сову? — спрашиваю я у Январь-Февраль. (Она единственная из всех крестных просит называть себя на «вы», как учительница в школе, — сохраняет дистанцию).
— Видела один раз. В зоопарке.
— И какая она была?
— Да ничего особенного. Просто сова.
— А глаза?
— Глаз я не видела. Она спала у себя в клетке.
— Жаль. Я как раз хотела узнать, какие у нее были глаза.
— Зачем тебе?
— Да так… Иногда представляю себе, что у меня есть сова. Настоящая большая сова. Только я не стала бы сажать ее в клетку.
Крестная хмыкнула.
— Опрометчиво с твоей стороны. Долго она бы у тебя не продержалась.
— Может быть. Но если захочет улететь, то пусть летит — зачем удерживать ее?
Я встала с кровати и подошла к балкону. Дверь была приоткрыта; если замереть на несколько секунд, можно было услышать, как внизу шумит, разбиваясь о стены башни, море.
— Может, она вернется потом, — сказала я. — Полетает над морем — и вернется сюда.
— Вернется? — она усмехнулась на мои слова. — Ну, это маловероятно.
— Всякое бывает… — начала я, но она не дала мне договорить.
— Поздно уже. Пора ложиться.
Она привстала — выключила верхний свет; осталась только небольшая лампа на тумбочке перед ее кроватью. Потом легла. Спать крестные не могут, просто лежат с закрытыми глазами до утра — уверяют, что это их ничуть не тяготит. Не знаю — меня бы на их месте тяготило.
— А вам не странно это? — спрашиваю я ее. — Вот это ваше состояние, где вы… ну, как бы это так сказать… не до конца живые. Где вы только проекции…
— А что тут странного? Я же понимаю, что в реальном мире я реальный живой человек. А здесь, с тобой, я могу присутствовать только в этом виде — в виде проекции. Когда я оказываюсь там, я ничего не помню из того, что со мной происходило здесь. Все стирается.
— И меня… вы тоже не помните?
— Не помню.
Голос у нее всегда ровный, сухой — кажется, что он совсем ничего не выражает.
— А вам не грустно от этого? Хотя бы сейчас? От того, что вы забудете меня?
- Предыдущая
- 26/36
- Следующая
