Золотая лихорадка. Урал. 19 век. Книга 2 (СИ) - Громов Ян - Страница 20
- Предыдущая
- 20/25
- Следующая
К концу месяца напряжение достигло пика. Фома задерживался. Три дня. Четыре.
Елизар ходил чернее тучи.
— Пропал парень, — шептал он, крестясь на икону в углу. — Сгинул в трясине. Или перехватили его ироды.
— Типун тебе на язык, старый, — огрызался я, хотя сам не спал третью ночь. — Фома в воде не тонет.
На пятый день, когда надежда уже начала угасать, часовой на вышке закричал. Не ударил в рельс — именно закричал, срывая голос:
— Едет! Едет кто-то!
Я выскочил на крыльцо, забыв накинуть тулуп.
По дороге, которая больше напоминала черное болото, медленно брела лошадь. Она шаталась. Всадник лежал на шее животного, обхватив ее руками. Весь — с головы до ног — он был покрыт коркой засохшей грязи, словно голем, восставший из глины.
Мы подбежали, подхватили лошадь под уздцы. Всадник сполз мне на руки.
Это был Фома. Живой.
— Доехал… — прохрипел он, сплевывая грязь. — Андрей Петрович… Доехал…
— Живой, чертяка! — Игнат хлопал его по спине, чуть не плача. — В баню его! Живо! Марфа, сбитень грей!
— Погоди… — Фома дрожащей рукой полез за пазуху. — Сначала… бумаги… Степан велел… лично в руки… Сказал — жизнь наша там.
Он вытащил пакет, замотанный в промасленную тряпицу, потом в кожу, потом еще в слой ткани. Сухой. Совершенно сухой.
Я схватил пакет. Руки дрожали.
— Игнат, займись Фомой. Лошадь выходить. Всем — по чарке за здоровье гонца!
Я влетел в контору, запер дверь на засов. Сердце колотилось где-то в горле.
Развернул тряпицу. Там лежал плотный конверт с сургучной печатью. И еще один, поменьше.
Я вскрыл большой конверт.
На стол выпал лист плотной, желтоватой гербовой бумаги. Сверху — двуглавый орел. Внизу — подписи, завитушки, печати. Синие, красные, сургучные.
Я вчитывался в текст, написанный каллиграфическим почерком с «ятями»:
'Свидетельство.
Дано сие сыну купца второй гильдии города Тобольска, Петру Игнатьевичу Воронову, в том, что сын его, Андрей Петрович Воронов, 1798 года рождения, состоит в законном купеческом звании, в подушной оклад не записан, рекрутской повинности не подлежит, и имеет право на ведение торговых и промышленных дел по всей Российской Империи…'
Дальше шли ссылки на метрические книги Тобольской духовной консистории за 1798 год, номера записей, подписи архивариусов, свидетелей…
Я провел пальцем по печати. Она была настоящей. Или сделанной так гениально, что даже сам Господь Бог не отличил бы ее от настоящей.
Степан сделал это.
Он не просто купил бумажку. Он создал мне прошлое. Он вписал меня в историю этого мира так прочно, что выдрать меня оттуда можно было только вместе с архивом.
Я был больше не пришлый бродяга. Не «Иван, родства не помнящий». Я был Андрей Петрович Воронов, потомственный купец. Мои права на землю, на добычу, на ношение оружия теперь были железобетонными.
Если завтра сюда приедет ревизор, я ткну ему в нос эту бумагу, и он будет вынужден взять под козырек.
Я выдохнул, чувствуя, как с плеч свалилась гора размером с Уральский хребет. Ноги ослабли, я плюхнулся на лавку.
Взгляд упал на второй конверт. Маленький. Записка от Степана.
Я развернул его.
Там не было длинных отчетов о подкупе секретарей и спаивании архивариусов. Не было жалоб на трудности.
Там было всего три строчки, написанные быстрым, деловым почерком моего гениального стряпчего:
'Андрей Петрович Воронов — истинный сын купца Тобольской гильдии. Все архивы подчищены и исправлены. Комар носа не подточит.
К уплате: 120 рублей серебром (долг закрыт из присланного).'
Я рассмеялся. Громко, нервно, до слез.
Глава 9
Бумага с двуглавым орлом грела карман, но душу не успокаивала. Я стал купцом, мой статус теперь был подтверждён сургучом и чернилами, архивы Тобольска хранили запись о моём рождении, и даже самый дотошный ревизор не нашёл бы зацепки. Но, как оказалось, у Гаврилы Никитича Рябова в колоде оставались не только краплёные тузы закона, но и карты совсем другой масти. Грязной, липкой масти.
Весна окончательно вступила в свои права. Грязь, которая ещё неделю назад была непролазной, начала подсыхать, превращаясь в жёсткую, кочковатую корку. Дороги открывались. А вместе с дорогами к нам поползли слухи.
Первый звоночек прозвенел, когда Игнат вернулся из соседней деревни, куда ездил за фуражом для лошадей. Вернулся пустой и злой, как чёрт.
— Не продал, — буркнул он, спрыгивая с телеги и швыряя вожжи одному из артельщиков.
— Кто не продал? — не понял я. — Митрич? Мы же с ним договаривались. Цена была оговорена.
— Митрич, — Игнат сплюнул в пыль. — Запер ворота, спустил псов. Кричал через забор, чтоб мы убирались.
— Денег мало? Или перекупил кто?
— Если бы… — Игнат снял шапку, вытер потный лоб. — Он сказал, что не возьмёт наше золото. Сказал, оно «червонное», от лукавого. Что на нём кровь невинных и печать антихриста.
Я усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
— Митрич перепил браги? Или белены объелся?
— Не смешно, Андрей Петрович, — Игнат посмотрел на меня тяжёлым взглядом. — Вся деревня гудит. Говорят, что ты — колдун. Что машины твои дьявольские, что землю ты насквозь видишь, потому что тебе бесы подсказывают. Что золото мы не моем, а оно само к нам в руки прыгает, потому что мы души заложили.
Я почувствовал, как холодок пробежал по спине. Это было хуже, чем отряд наёмников Штольца. Хуже, чем бюрократические атаки Рябова. Наёмника можно пристрелить, чиновника — подкупить или обмануть. А как пристрелить страх? Как убить шёпот, который ползёт от избы к избе, обрастая подробностями, одна страшнее другой?
— Рябов, — констатировал я. — Больше некому.
— Он, — кивнул Игнат. — Люди говорят, его приказчики по ярмаркам ходят, языками чешут. Рассказывают, что у нас в лагере по ночам огни синие горят, что мы мертвецов поднимаем работать. И главное — верят, ироды! Темнота деревенская, им что поп сказал, что баба на базаре — всё едино.
Я обошёл стол, подошёл к окну. На улице серела распутица. Грязь, вода, тающий снег. В такую погоду люди особенно суеверны — ни зима, ни весна, время, когда духи, по их мнению, просыпаются и вольнее всего ходят по земле.
Ситуация становилась скверной. Мы оказались в кольце блокады. Не военной, а суеверной. Если местные перестанут нам продавать еду и овёс, мы долго не протянем. Запасы таяли, а людей в артели прибавилось.
— Это ещё не все, — продолжил Игнат мрачно. — Степан говорит, что торговцы в городе стали с опаской на нас смотреть. Железо продавать не хотят. Порох — тоже. Один прямо сказал: не хочу с нечистой силой связываться, а то проклятие падёт.
Я выругался сквозь зубы. Рябов был умнее, чем я думал. Когда его люди с оружием не сработали, когда бюрократическая война забуксовала после моей легализации, он ударил по самому больному — по вере. В этом времени, в этих краях, обвинение в колдовстве могло быть смертельнее пули.
— А что в артели? — спросил я, чувствуя, как сжимается желудок. — Наши что говорят?
Игнат помялся, отводя взгляд.
— Михей и Егор — старые, крепкие. Они плюют на эти сказки. Но вот Ванька… Он вчера к Елизару ходил, спрашивал, не видел ли старик чего подозрительного. А один из новых, Савелий, вообще хотел уйти. Говорит, боится.
— И что Елизар?
— Елизар его успокоил. Сказал, что никакой чертовщины нет, что ты — человек умный, науку знаешь, а не бесов призываешь. Но… — Игнат вздохнул тяжело, — народ ведь тёмный, Андрей Петрович. Им проще поверить в домового, чем в то, что можно просто землю правильно промыть.
Но самое паршивое началось в ту же ночь.
Вечером ко мне прибежал Архип, взъерошенный и взволнованный.
— Петрович, беда в бараке! Мужики бунтуют!
- Предыдущая
- 20/25
- Следующая
