Долгая ночь (СИ) - Тихая Юля - Страница 21
- Предыдущая
- 21/93
- Следующая
Мне не нужно было всматриваться, чтобы понять: это ласки.
— Мне сказали подумать, — лопочу я, и это почему-то звучит очень жалко.
Мама только качает головой, но я знаю: она считает, что здесь не о чем думать.
Вечером мне рассказывают о волках, и о лисах, и о ласках, — и о предназначении. Говорит всё больше мама, с горящими глазами и пылом, а папа, как все медведи, вял и по-зимнему клюёт носом в стол.
Когда-то давно, до Принцессы Полуночи, твоя судьба определялась рождением. Если ты рождён волком, ты будешь править Кланами; если лисой — искать следы и служить волкам; если белкой — обживать снежные леса; если соколом… Родители учили детей семейному делу, и не было из этого круга ни выхода, ни даже его тени.
Потом Принцесса подарила нам Охоту, и вот она я — ласка, дочь медведя и горлицы.
Есть звери, которые давно забыли о своей сути, но ласки помнят. Это большая судьба; я стану сильной, я смогу многое, я научусь. Я буду тенью Советника и его доверенным лицом; щитом, заслоняющим от опасности, и разящим клинком; его клыками и его когтями; я проведу свою жизнь за волчьим престолом, а однажды приму за него смерть.
Полуночь сплела для меня хорошую дорогу, яркую. О чём же здесь думать?
Я нервно облизываю губы.
— Я бы многое отдала за такую судьбу, — говорит мне мама. — У тебя есть шанс вырваться из нашей дыры, увидеть мир, не бегать, как проклятая, работа-дети-быт-работа, не пытаться экономить на капусте. Кесса, тебе пора бы взрослеть. Или ты хочешь, как все, быть какой-нибудь мышью и стать продавщицей в пивном ларьке? Посмотри на меня. Что тебе не так?
Я не хочу на неё смотреть. Я прячу взгляд и обнимаю себя руками.
Правда в том, что я не отказалась бы от того, чтобы быть мышью-продавщицей, или даже и вовсе — мокрой речной рыбой. Я ведь видела, как работают лисы. Приезжают в ночи, чтобы смотреть на чужую смерть, чтобы опрашивать перепуганных горожан, чтобы шутить над трупом чернушные шуточки. А ласка, получается, — это даже хуже, чем лиса.
А ещё правда в том, что я ужасно не хочу умирать. Я не верю, что это бывает не больно, а боль терпеть — не умею; я не хочу становиться холодным склизким телом; я не хочу быть горьким воспоминанием, молчаливой табличкой на могиле, одуванчиковым венком в течении реки.
Бывает ли она — большая судьба без большого риска?
— Мне нужно подумать, — выдавливаю из себя я. — Мне сказали подумать. Я подумаю, хорошо?
Мама притягивает меня к себе, обнимает, упираясь лицом мне в бок, а я украдкой нюхаю её волосы. Она пахнет специями и теплом, и теперь этот запах для меня много острее и глубже, чем раньше, когда я ещё была человеком.
— Полуночь знает, что для нас правильно, — говорит мама, пытаясь поймать мой взгляд. — Это великий дар: точно знать, что ты можешь. Не профукай его, хорошо?
Мне уже ясно: она не поймёт. Но я всё равно зажмуриваюсь и выдыхаю:
— Мне очень страшно.
— Страшно? Почему?
Она хмурится, а я шепчу:
— Я не хочу… как Ара.
Мама вздрагивает. Ей, наверное, было много больнее, чем мне, — но мы никогда не говорим об этом.
— Ты совсем не Ара.
В этом она, конечно, права.
Ара бы, конечно, не сомневалась. Ей бы не было страшно; она бы не дрожала, как какой-то там заяц. Она приняла бы свою судьбу, какой бы она ни была, она бы научилась, она бы смогла.
Как бы я ни старалась, мне никогда не быть, как Ара.
Когда мастер Дюме вышел, раздался щелчок, — это водитель запер двери. Я попыталась открыть сама, кнопкой, но она даже не шевельнулась.
Когда они успели договориться? И с каких пор среди водителей таксопарков принято запирать пассажиров в дорогих машинах?
— Я бы хотела пройтись, — сказала я своему нечаянному тюремщику.
Он мазнул по мне нечитаемым взглядом.
— Холодно. И снега в салон нанесёте.
— Очень ноги затекли, — пожаловалась я и неловко улыбнулась.
— Как скажете.
Он пожал плечами и отпер двери.
Или всё-таки не тюремщик?
Он, к слову, был прав: действительно холодно. Дорога заканчивалась ровно здесь, у ворот, и была расчищена довольно условно, ровно так, чтобы проехала одна машина. Выйдя из салона я сразу утонула в снегу почти по колено.
Сделала пару шагов, картинно потянулась.
Мы так и стояли у высоких сплошных ворот, а неприступный забор с колючей проволокой по верху тянулся в обе стороны, пока не тонул во мраке. С другой стороны дороги — хвойный лес с густым неопрятным подлеском, тонущий в снегу. Мне показалось, что там, в глубине, что-то мелькнуло, но я не поручилась бы за то, что это правда.
За забором высился трёхэтажный несимметричный особняк. Толком разглядеть его было сложно, — светились всего несколько окон, но любимых колдунами горгулий здесь явно не было.
Зато под самой крышей был маленький балкон без перил: такие устраивают для двоедушников-птиц. Там горел фонарь, а рядом с ним высилась легко узнаваемая фигурка.
Ласка, представившаяся Матильдой, курила медленными затяжками. Я смотрела на неё, она смотрела на меня; потом она потушила сигарету об основание фонаря и зашла в дом.
xix
Мастер Дюме отсутствовал не пятнадцать минут и даже не двадцать, — почти час. Какое-то время я упрямо гуляла вдоль дороги и пыталась оценить, кто и как будет гнаться за мной, если я сейчас всё-таки обращусь и нырну в лес. Станут ли они, скажем, стрелять?
Потом голенища сапог совсем набились снегом. Тогда я села в машину, и оставшееся время просто тупо смотрела, как крутится счётчик такси.
Хлопнула калитка, пиликнул артефакт у ворот. Водитель отпёр двери; мастер Дюме, хорошо отряхнув ноги от снега, сел в салон и сразу же протянул мне смятую тетрадь.
«Благодарю за ожидание. Отсюда уже на квартиры. Матильда передавала Вам наилучшие пожелания.»
Я облизнула пересохшие губы и кивнула.
Мастер Дюме забрал у меня тетрадь, подмигнул и спрятал её во внутренний карман пальто. На коленях у него лежал потёртый деревянный ящик размером с шахматную коробку.
Машина зафырчала, дёрнулась, и водитель принялся кое-как, разбивая бамперами снег, разворачиваться. Наконец, колёса вошли вновь в колеи; особняк за высоким забором окончательно утонул во тьме.
Мастер Дюме достал из кармана артефакт — лабрадорит в серебре с тонкой плашкой, кажется, пренита, — щёлкнул кнопкой, и дорога за нами начала сама собой затягиваться. Как язычок молнии, мы сводили за собой снежные берега, а метель за нами окончательно заметала следы.
Какое-то время я следила за этим через заднее стекло. Потом его присыпало снегом, я устало откинулась на сидения, — и закрыла глаза.
Сначала я слышу запах.
Он щекочет нёбо и ввинчивается в позвоночник, и внутри всё гудит от пронзительного, острого предчувствия, и кишки комкаются в узел, и голову пьянит адреналином. Сердце колотится, как метроном, отсчитывающий престиссимо, — от этого больно в груди: стрелка маятника лезвием нарезает лёгкие и вгрызается в рёбра.
Нет, нет; сначала — не так.
Сначала я вижу ласку. Она сидит напротив, и мы смотрим друг другу глаза в глаза. Она одета в белую зимнюю шубку, хитрая мордочка всматривается в меня с интересом, а лапки цепляются за кору дерева.
Дерева, которого нет.
Но нет, нет; сначала…
Сначала я сижу полночи, свернувшись на подоконнике маленького мансардного окна. Здесь остро пахнет травами и хреном, и взрослые редко сюда поднимаются. Теперь, когда эти запахи щиплют и мой нос, я их понимаю; и всё равно — сижу, потому что здесь меня никто не станет трогать.
На улице, за запотевшим стеклом — снег. Вдали, в толщи подвижного снежного марева, одиноко мигает жёлтый фонарь.
Я ужасно боялась никого не поймать. Такое не слишком часто, но случается; тогда ты пробуешь и на следующий год, и ещё, и ещё, пока не найдёшь свою судьбу. Старая лосиха, единственная на весь Амрау вдова, говорит: это потому, что Полуночь выбирает для тебя самое лучшее. Но по правде — неудачников, конечно, дразнят, что у Полуночи не нашлось для них даже плохонькой дороги.
- Предыдущая
- 21/93
- Следующая