Византия сражается - Муркок Майкл Джон - Страница 108
- Предыдущая
- 108/117
- Следующая
– А вам не угрожает опасность? – спросил я.
– Я в безопасности, – ответил он, – но ужас зачаровывает, не так ли?
Я думал, что погибну, но теперь лежу в белой кровати с влажными простынями.
– Нет, – сказал я, – с меня хватит.
– Вы там были? – Он указал в сторону Киева.
– Был.
– И мне следовало бы быть там.
– Они убьют вас. Вы еврей.
– Евреи выживают.
– Некоторые, – сказал я.
Мне приходилось быть вежливым, потому что он мне помог. Кроме того, я всегда испытывал слабость к космополитичным одесским евреям, сильно отличающимся от своих соплеменников: лучшая разновидность евреев, как мы говорили.
Он рассмеялся, как будто я пошутил. Он смеялся с благодарностью, не так, как Петров; но я думал, что весь мир бьется в судорогах. Он был одержимым. Я решил сохранять осторожность, но влюбился в него, в этого южанина, этого сладкоречивого насмешливого еврея. Я хотел его. Да, я признаю это. Мне стыдно. Признаюсь, я дрожал, когда он принес мне бульон.
– Все приготовлено из морских водорослей, – сказал он, – не то, о чем вы мечтали, но это поможет. Но разве все истории лживы?
– Я был в танковой команде.
Он высушил мою одежду, отполировал мое оружие. Серебро сверкало. Пистолеты лежали на сиденье стула, военный кафтан висел на спинке. Он даже отыскал подходящую шапку.
– Вы были в том самолете, – сказал он.
– Наблюдателем.
– Значит, они наступают.
– Ну… – Я хотел расцеловать его длинные руки. Он кормил меня супом из деревянной ложки. – Ну…
– Конечно, вам нельзя рассказывать. Но такова моя работа. Я просто предположил.
– Вы уедете?
– Нет необходимости. Устроюсь в другую газету. Сейчас великое множество газет и политических партий, но хороших журналистов всегда не хватает.
– Я видел, люди могут уничтожить всех вокруг.
– Я покладист. – Он пожал плечами. – Видите ли, гибнут те, у кого большие запросы.
– Вы сказали, что хотите уехать подальше от побережья.
– Позже. Когда все уладится. А тогда они все равно могут убить меня?
– Возможно.
– Я не могу этого понять, а вы?
– Я понимаю их, – произнес я. – Во всем виноваты поляки.
– Мне тоже так кажется. – Он раскрыл маленькую зеленую книжку и показал мне строки из одного стихотворения. Я сейчас не могу его вспомнить.
Почему я поддался обаянию этого интеллигентного еврея? Христос на горе? Нет, это богохульство. Я полюбил его. Я не мог испытывать отвращения. Я ничем не был ему обязан. Полагаю, я стал его аудиторией. Еврей жил один в доме, который совершенно точно не мог себе позволить. Его скоро выставят вон. И он об этом знал. Я спросил, ходят ли еще трамваи.
– Вы бывали в Одессе?
– Я провел в этом городе часть своей юности, познал здесь счастье.
– Трамваи иногда ходят – конки, паровые, электрические. Зависит от имеющегося топлива. Но это долгая прогулка, а вы ранены. Можете подождать у Фонтана, но не уверен, что стоит надеяться…
– У меня там родственники.
Он пожал плечами. Я не хотел расставаться с ним. Он был нежен. Я доверял ему. Может, он притворялся евреем, как Терц?[155] Всего лишь притворство? Я ждал, что он прикоснется ко мне, но этого не произошло. Я пошел с ним к трамвайной остановке. Моя одежда высохла на солнце, пистолеты были чистыми. Весь курорт казался тихим и пустым. С тех пор я проникся симпатией к пустынным приморским городам. Я часто посещал их зимой, вместе с госпожой Корнелиус, но она никогда не была идеальной спутницей, предпочитала, по ее словам, немного веселья на побережье. А русские стремятся к одиночеству. Теперь это наше единственное достояние. Но даже его у нас отнимают. Они пытаются превратить Россию в Америку; в Америку, с ее сентиментальными условностями; пытаются уничтожить нашу культуру, язык, интеллект. Америка до войны была совершенно иным местом. Она была суровее.
Иногда мне кажется, что была еще одна война, третья. И что я выжил после нее. Наверное, это признак старости. Мне говорят, что я параноик. Но паранойя – всего лишь страх. И я боюсь. Я пытаюсь предупредить их. Мне говорят, что я боюсь не тех вещей. Как же так, если я боюсь всего? Моя голова полна разных возможностей. Меня не тревожит жизнь. Меня не тревожит, умираю ли я. И никогда не тревожило. Но меня беспокоит то, что скрыто во мне. Моя честь. Мои дары, которые Бог забрал, взамен принеся в дар Себя. Это – знание и благородная душа; вот что поистине драгоценно. Я никогда не понимал людей, которые не признавали этого. Госпожа Корнелиус не стала бы даже рассуждать о таких вещах. Я ей нравился. Она никогда не оказывала мне медвежьей услуги: не говорила, что любит меня. Любовь растет изнутри. У меня в чреве как будто катушка, сделанная из меди. Она проводит электричество. Она холодная. Они поместили ее туда. И она не позволяет любить. Дети любят меня, не так ли? Но почему же они в таком случае меня преследуют? Кварц? Диоды? Цепи? Задайте мне любой научный вопрос. Я боюсь предательства. Меня предавали. И любви всегда не хватало. Ту малость, которая была, у меня отняли. Или мне не хватало усилителя? Но для него не было места. Я стал сильным в обществе того журналиста, в предместьях города черных, спящих козлов.
Пришел трамвай. В нем было полно добровольцев-эсеров, носивших такую же форму, как и белые. Я легко заскочил в вагон. Они не обратили никакого внимания на меня и моего спутника, который решил, по его словам, понаблюдать за действиями. На полпути к Одессе электричество отключили. А лошадей, чтобы везти трамвай, не было. Солдаты решили остаться там, где были. Мы в сумерках двинулись дальше. Город становился все ближе. Я увидел огни, почувствовал вонь. Моя Одесса стала выгребной ямой. Вандалы грубо воспользовались ей. Красные ушли. Белые еще не пришли. Я вместе со своим другом отправился в дом дяди Сени. Там все было разрушено. Моя комната превратилась в руины. Я зашел в единственный магазин, который все еще работал на площади. Здесь продавали разное мясо. Все деревья срубили. Рельсы сдали в металлолом. С Молдаванки доносился запах дыма. В магазине мне сказали, что дядя Сеня все продал. Когда дом сожгли, его в нем не было. Кто-то слышал, что дядю арестовали за спекуляцию и отправили в тюрьму. Это стало уже эвфемизмом. Его ограбили и пристрелили. А Шура? Мобилизован. Мертв. А Ванда? Соседи не вспомнили Ванду. А тетя Женя? В магазине думали, что она, возможно, уехала в Крым, как и многие другие. Хозяева магазина и сами собирались отправиться туда, если им удастся раздобыть денег и разрешение на выезд. Они сказали, что не имели права на эвакуацию. Им нужно было заплатить за проезд. Мой друг заплакал, когда мы уходили. Полагаю, он просто переутомился.
– Вас трудно понять, – заметил я.
– О да. Нелегко. Не желаете пойти со мной: я хочу узнать, в какой газете теперь работаю.
Я покачал головой. Он ушел. Я обрадовался, что он уходит. Такие отношения были бы просто невозможны. Он направлялся к товарной станции. Солдаты уже прибывали. Лошади и машины тянули пушки к докам. Я направился в Слободку на поиски Эзо. Там не осталось ничего, кроме булыжников. Я пошел искать скобяную лавку, где жила Катя. Магазин разграбили. По всей Молдаванке были разбиты ставни, на улицах я почти не видел людей. Те немногие, которых я встречал, сутулились, судя по всему, от страха. Я прошелся по Николаевскому бульвару, добрался до церкви и окинул взглядом гавань. Теперь здесь не было щеголей. На рейде швартовался французский крейсер. Французы, должно быть, выжидали, пока не узнали, что Одесса в руках союзников. Я нашел кусок мрамора с синими прожилками и засунул его в карман. Почему Петров хотел убить меня? Неужели Коля сказал что-то, что его кузен мог неправильно понять?
На причалах все еще собирались толпы. Здесь были лимузины и экипажи. Все уцелевшие приличные русские ждали здесь, надеясь уехать. Они дрались за места на кораблях. Я решил, что должен возвратиться в Киев, вернуть мать силой, если понадобится, и отвезти ее в Ялту, которая в те дни считалась совершенно безопасным местом.
- Предыдущая
- 108/117
- Следующая