Идея истории. Автобиография - Коллингвуд Роберт Джордж - Страница 24
- Предыдущая
- 24/156
- Следующая
А. Первую тенденцию мы можем проиллюстрировать на примерах Монтескье и Гиббона. Одним из достоинств работ Монтескье является то, что он уловил различия между разными нациями и культурами, хотя и не понял существенного характера этих различий. Вместо того чтобы объяснить их историю, исходя из человеческого разума, он считал, что они возникают благодаря климатическим и географическим различиям в жизни народов. Другими словами, человек в его теории рассматривается как часть природы, а объяснение исторических событий отыскивается в условиях природной среды. История, понятая таким образом, стала бы частью естественнонаучной истории человека, или антропологией, в которой социальные институты оказываются не продуктами свободного творчества развивающегося человеческого разума, но необходимыми следствиями физических причин. И действительно, Монтескье понимал человеческую жизнь как отражение географических и климатических условий, не отличающееся в этом отношении от жизни растений. Отсюда следовало, что исторические изменения — не более чем реакции единой и неизменной сущности — человеческой природы — на различные внешние раздражители. Это ошибочное представление о человеческой природе и человеческой деятельности — существенный недостаток любой теории, которая, как и теория Монтескье, пытается объяснить характерные черты какой-нибудь цивилизации влиянием географических факторов. Конечно, существует тесная взаимосвязь между любой культурой и природным окружением. Но ее характер определяется не факторами этого окружения самими по себе, а тем, как человек может их использовать. А это зависит от типических особенностей самого человека. Монтескье как историк был крайне некритичен, но то, что он настойчиво подчеркивал связь человека с его окружением (хотя и неверно понял характер этой связи), с экономическими факторами, которые, по его мнению, лежали в основе политических институтов, было очень важным не только само по себе, но и для будущего развития исторической мысли.
Гиббон, этот типичный историк эпохи Просвещения, в такой мере проникся духом всех этих принципов, что для него история была чем угодно, но не проявлением человеческой мудрости. Однако вместо того, чтобы найти позитивный принцип истории в законах природы, заменяющих, как у Монтескье, мудрость человека и создающих социальные организации, которые он не мог бы создать своими силами, Гиббон открывает движущую силу истории в самой человеческой иррациональности. Его повествование показывает нам, пользуясь его языком, триумф варварства и религии. Но чтобы этот триумф состоялся, необходимо что-то такое, над чем эта иррациональность могла бы торжествовать. Поэтому Гиббон перемещает начало своего рассказа в золотой век, когда человеческий разум управлял счастливым миром, в эпоху династии Антонинов{26}. Это учение о золотом веке в прошлом выделяет Гиббона среди историков эпохи Просвещения и сближает его, с одной стороны, с его предшественниками, гуманистами периода Возрождения, а с другой — с его преемниками, романтиками конца восемнадцатого столетия.
Б. Футурологический аспект этого движения, теория, утверждающая, что золотой век наступит в близком будущем, находит свое выражение у Кондорсе. В своих «Эскизах исторической картины прогресса человеческого разума», книге, написанной во время Французской революции в тюрьме в ожидании казни, он предвидит это утопическое будущее, в котором тираны и их рабы, священники и те, кто одурачен ими, исчезнут, а люди будут вести себя разумно, наслаждаясь жизнью, свободой и поиском счастья.
Из приведенных нами примеров ясно, что историография Просвещения в высшей степени апокалиптична, что, впрочем, явствует и из самого термина «просвещение». Центральным моментом истории для этих писателей был рассвет современного научного духа. До него все было суеверием и мраком, заблуждением и обманом. Но у всего этого не может быть истории — не только потому, что не заслуживает внимания историка-исследователя, но и потому, что здесь нельзя обнаружить рационального, или необходимого, развития. Рассказ о нем — история, переданная словами идиота, полными шума и ярости, но фактически ничего не обозначающими.
По такому важнейшему вопросу, как вопрос о происхождении современного научного духа, эти писатели тоже не могли предложить никакой теории, объясняющей его исторические корни или его эволюцию. Чистый разум не мог возникнуть из чистого безумия. Не могло быть развития от одного к другому. Рассвет научного духа, с точки зрения Возрождения, был просто чудом, совершенно не подготовленным предшествовавшим ходом событий и не вызванным никакой причиной, которая была бы адекватна такому следствию. Эта неспособность объяснить исторически то, что они сами считали самым важным событием в истории, безусловно, очень симптоматична. Отсюда следует, что у них не было никакой общей удовлетворительной теории исторической причинности и они не могли всерьез верить в происхождение или генезис чего бы то ни было. Поэтому во всех их исторических работах описания причин исторических явлений поверхностны до абсурда. Именно эти историки, например, придумали карикатурное объяснение возникновения Ренессанса в Европе, связав его с падением Константинополя, с последовавшим изгнанием ученых и их переселением на новые места. Замечание Паскаля, что если бы нос Клеопатры оказался длиннее, то вся история мира была бы иной{27}, — типичное выражение этого отношения к исторической причинности. Иными словами, оно — типичный показатель банкротства исторического метода, который, отчаявшись в возможности найти подлинное объяснение, приписывает самым банальным причинам весьма далеко идущие следствия. Эта неспособность обнаружить подлинно исторические причины, несомненно, связана с юмовской теорией причинности, в соответствии с которой мы совершенно не в состоянии воспринять какую бы то ни было связь между любыми двумя событиями.
По-видимому, наилучшую краткую оценку историографии Просвещения можно было бы дать, сказав, что просветители переняли концепцию исторического исследования, изобретенную церковными историками конца семнадцатого века, и направили ее против них, пользуясь ею в подчеркнуто антицерковном, а не церковном духе, как делали последние. Не было предпринято ни одной попытки поднять историю над уровнем простой пропаганды. Напротив, пропагандистский аспект истории был усилен, ибо крестовый поход во имя разума все еще оставался священной войной, и Монтескье попал в самую точку, когда говорил, что Вольтер по своему духу был историком-монахом, пишущим для монахов[48*]. В то же самое время историки этого периода добились некоторых определенных успехов. Будучи нетерпимыми и ослепленными страстью, они отстаивали терпимость. Совершенно неспособные оценить творческую силу народного духа, они в своих трудах стали на точку зрения подданных, а не правительств и тем самым придали совершенно новое значение истории ремесел и наук, промышленности и торговли, истории культуры вообще. Сколь бы ни были они поверхностны в поисках исторических причин, они все же их искали и, следовательно, неосознанно понимали историю, вопреки Юму, как процесс, в котором одно событие необходимо влечет за собой другое. Таким образом, их собственная мысль заключала в себе некое бродящее начало, которое имело тенденцию разрушить догмы, созданные ими самими, вывести историю за ограниченные рамки, ими же самими наложенные. В их работах глубоко скрывалось представление об историческом процессе как процессе, развивающемся не по воле просвещенных деспотов и не по жестким планам потустороннего божества, а в результате необходимости, присущей ему самому, имманентной необходимости, при которой само неразумие оказывается замаскированной формой разума.
§ 10. Наука о человеческой природе
В § 1 этой части я обратил внимание читателя на то, что критика Юмом духовных субстанций была философской предшественницей научной истории, потому что она разрушила последние остатки субстанциализма, присущего греко-римской мысли. В § 8 я показал, как Локк и его последователи, сами того полностью не сознавая, переориентировали философию с естественных наук на историю. И если что-то помешало историографии восемнадцатого столетия стать научной, пожав все плоды этой философской революции, так это были незаметные остатки субстанциализма, заложенные в стремлении Просвещения создать науку о человеческой природе. Точно так же, как античные историки описывали римский характер, например, как вещь, никогда не имевшую своего начала, но существующую в неизменном виде испокон веков, так и историки восемнадцатого столетия, признавшие, что всякая подлинная история — это история человечества, предполагали, что человеческая природа от сотворения мира всегда была точно такой же, какой она представала в их время. Человеческая природа понималась субстанциально как нечто статическое и постоянное, неизменный субстрат, лежащий в основе всего хода исторических изменений и человеческой деятельности. История никогда не повторялась, но человеческая природа оставалась вечной и неизменной.
- Предыдущая
- 24/156
- Следующая