Повелитель разбитых сердец - Арсеньева Елена - Страница 52
- Предыдущая
- 52/83
- Следующая
Валентин неохотно отрывает попу от нагретого камня и тащится в дом, еле передвигая ноги.
– Спасибо, Жани, дай вам бог здоровья, – бормочу я, – но я все сделаю сама. У вас ребенок дома один, да и собираться в дорогу надо. Я сама справлюсь, честное слово. Мне даже лучше сейчас побыть одной!
Ага, я еще не насладилась одиночеством в том клятом погребе? Нет, не то. Просто общество Жани мне сейчас невыносимо. Почему? Да потому, что меня терзает вопрос: а откуда ей известно, что я пробыла в погребе именно три часа ?
Я этого не говорила. Как она могла узнать, когда именно меня заперли?
Да элементарно – в том случае, если запер меня все же не ошалелый от летнего безделья мальчонка по имени Доминик, а сама Жани…
9 октября 1806 года, замок Сен-Фаржо в Бургундии, Франция.
Дневник Шарлотты Лепелетье де Фор де Сен-Фаржо.
Писано рукою ее племянницы Луизы-Сюзанны Лепелетье
В прошлый раз я не успела закончить свои записи. Как я и ожидала, Максимилиан явился ко мне за советом. Я уже рассказала ему о том, что мне пришло в голову. Странное совпадение, однако именно этот же совет дал мне мэтр Ле-Труа в том письме, которое передал с Максимилианом. Впрочем, я не раз убеждалась, что мы с этим человеком, которого я знаю только по переписке, поистине родственные души. До сих пор не перестаю благодарить того пристава, который посоветовал нам обратиться к мэтру Ле-Труа.
А впрочем, все по порядку. Вернусь к событиям того далекого, страшного вечера.
Излишне говорить, что мы с трудом пришли в себя после кошмарного визита поверенного Давида с приставами, когда у нас отобрали картину. Спустя два дня, собравшись и сделав все необходимые распоряжения, Максимилиан умчался в Париж. И все эти шесть лет, по сути говоря, прошли у него в разъездах из Сен-Фаржо в столицу и обратно. Ле-Труа показал себя прекрасным человеком и готов был помочь нам. Он богат, поэтому не брал те нищенские деньги, которые мы предлагали ему. Судебные издержки и так были велики и для нас почти непосильны.
Кроме того, у нас с Ле-Труа завязалась оживленная переписка. Говоря «у нас», я имею в виду прежде всего себя. Максимилиан не любит писать, да и не силен в эпистолярном жанре. Постепенно я узнала Филиппа Ле-Труа получше, а по нескольким обмолвкам смогла составить некоторое представление о его жизни.
Его судьба показалась мне интересна. Он был незаконным сыном графа Лотера Ле-Труа де Море. Это старинный и очень знатный род, к несчастью, прервавшийся в 1790 году, когда сам граф и оба его сына (они были старше Филиппа Ле-Труа и рождены в браке) сложили головы на плахе. Графа заключили в тюрьму за несколько дней до его свадьбы – он собирался жениться на дочери садовника, матери Филиппа. Неведомо, почему граф вдруг решил жениться на ней спустя двенадцать лет после рождения бастарда: то ли по любви, то ли из угрызений совести, то ли желая завоевать таким образом благорасположение новых властей. Если верно последнее предположение, то это особенно обидно. Потому что он не успел. На него написал донос поклонник его невесты, не то дровосек, не то конюх, сие не суть важно. Графа обвинили в попытке обмануть народ и Республику, а потом вместе с сыновьями, которые знали об этом обмане и не донесли, он простился с головой.
Поскольку страшный маховик Революции, начавши раскачиваться, уже не мог остановиться, в тюрьму угодили и несостоявшаяся невеста, и ее отец-садовник, и юный Филипп, и заодно сам доносчик. Вскоре Филипп лишился и матери, и деда. Был казнен и доносчик, потому что дед Филиппа, жаждавший отомстить негодяю, беззастенчиво оговорил его на допросе и уверил трибунал, что доносчик сам подстрекал его дочь склонить графа к браку, чтобы выманить у него денег. Словом, судьи запутались во всем этом настолько, что сочли за лучшее казнить всех разом.
Спасся только Филипп. Его, оставшегося в совершенном одиночестве, приютил старый слуга графа. Именно он надоумил Филиппа назваться фамилией Ле-Труа, когда стал виден кровавый закат Республики, а затем помог ему, едва он достиг возраста восемнадцати лет, жениться на очень богатой вдове-буржуазке, бывшей лет на пятнадцать старше Филиппа.
Я даже не позволяю себе задуматься о том, как отношусь к этому поступку. Не мое дело осуждать человека, который был так добр к нам и столь многим помог!
После трех или четырех лет брака, который, против ожидания, оказался очень счастливым и даже увенчался рождением сына, супруга Ле-Труа умерла, и Филипп остался свободен и богат. Он закончил образование, купил практику у преуспевающего адвоката, который мечтал о покое, и очень скоро прославился в парижском суде как человек, который склоняется не к той стороне, которая кладет на чашу весов большую мзду, а пытается восстановить в каждом деле справедливость. Кроме того, он ненавидел воинствующих республиканцев (а таких еще осталось более чем достаточно!) и презирал третье сословие [39], зато не боялся выступать на стороне аристократов, даже обедневших, вроде нас. Судя по рассказам Максимилиана, на слушаниях нашего дела Ле-Труа иногда был столь красноречив, что мог бы заткнуть за пояс даже Иоанна Богослова. Причем он оказался способным на демагогию и софистику, не брезговал ложью, проливал крокодиловы слезы и пускал прочие «дымовые завесы»… Словом, превзошел сам себя!
Однако даже при всем хорошем к нам расположении и своем безусловном таланте искреннего крючкотвора Ле-Труа не мог сделать больше того, что он сделал. И нам придется довольствоваться следующим вердиктом: картина Жака-Луи Давида «Смерть Лепелетье» должна быть возвращена в его семью (то есть нам с Максимилианом) – она перестала быть собственностью художника, ибо была подарена им Конвенту, а поскольку Луиза-Сюзанна Лепелетье является «дочерью Конвента», то ей и принадлежат все права на картину.
А впрочем, не все. В вердикте имелись оговорки и некоторые условия. Вот какие. Учитывая особое отношение семьи Лепелетье к действиям графа Луи-Мишеля в 1793 году, а также к самому факту написания картины, вышеназванная мадемуазель Лепелетье не имеет права причинить полотну какой-либо вред, ибо сие полотно является историческим достоянием не только семьи, но и государства. Граф Максимилиан Лепелетье де Фор де Сен-Фаржо, выступающий на суде от имени вышеназванной Луизы-Сюзанны, должен дать торжественную клятву, что никоим образом не станет повреждать, портить, уродовать, закрашивать или, наоборот, пытаться смыть краску с полотна Давида «Смерть Лепелетье». Картина должна постоянно храниться в замке Сен-Фаржо или на его территории, и хозяева обязываются в любое время быть готовыми предъявить ее комиссарам, которые явятся с мандатом Академии и пожелают проверить местоположение и сохранность полотна.
Ох, боже мой, я с великим трудом прорвалась через нагромождение всех тех сухих и в то же время витиеватых выражений, которыми изобиловала официальная бумага, привезенная Максимилианом. Он не слишком доволен, бедняга, я понимаю. Он верил, что мэтр Ле-Труа добьется, чтобы картина всецело принадлежала нам, чтобы мы сами могли решать ее судьбу.
Но Филипп Ле-Труа в приватном письме сообщил, что он и так сделал невозможное. Большего не добился бы никто, а значит, нам надо примириться с реальностью.
«Вообразите, мадемуазель Лепелетье, – пишет он мне в свойственной ему своеобразной манере, – что вы чудесным образом оказались в некоем государстве, где запрещена смертная казнь. Мне, надобно сказать, подобное кажется глубоко вредным да и невероятным – в обществе непременно сыщется десяток-другой, а то и третий негодяев, от которых данному обществу будет совершенно необходимо избавиться, да так надежно, чтобы они уж никогда более не смогли творить свои черные дела, а стало быть, заплечных дел мастерам не грозит разучиться ремеслу. А все же давайте вместе с вами постараемся вообразить такую нелепую возможность. И что же мы увидим? Тюрьмы будут переполнены! Потому что, коли не казнить, то ведь от общества злодеев изолировать непременно придется. Причем чем тяжелее преступление, тем более строго должен содержаться, по моему мнению, преступник. И самые отъявленные негодяи – дабы даже образ их не осквернял общественного сознания и зрения! – должны быть заперты в такие секретные камеры, чтобы дороги к ним не мог найти никто, кроме разве одного доверенного надзирателя, который будет проведывать заключенных этак раз в год: чтобы проверить его сохранность и иметь возможность при надобности предъявить проверяющим. А все остальное время означенные преступники станут проводить в самой строгой изоляции. И поверьте, дорогая мадемуазель Лепелетье, придет-таки час, когда никто – никто! – не вспомнит о его существовании, а значит, он будет все равно что мертв».
39
Так во Франции в описываемое время называли буржуазию.
- Предыдущая
- 52/83
- Следующая