Невеста императора - Арсеньева Елена - Страница 40
- Предыдущая
- 40/81
- Следующая
Они помнили только об одном: они созданы друг для друга и наконец-то друг друга обрели. Эта мысль зажигала счастьем их глаза, улыбки не сходили с их лиц, и даже целующиеся губы их дрожали, не в силах сдержать счастливый смех. Между ними не осталось ни осторожности, ни смущения: слишком долго томились сердца их в разлуке, и вожделенный миг слияния нельзя, невозможно было омрачить ничем. Неотрывно глядя друг другу в глаза, они сбрасывали все свои одежды, словно тяжкие оковы одинокого прошлого, ибо единению, к которому оба неудержимо стремились, не должна была помешать никакая преграда, возведенная ложной стыдливостью. Это все для прочих людей, еще не нашедших свое счастье, свою вторую половину. Это все для тьмы, затаившейся за пределами их райского сада. Для них же предназначено было иное… совсем иное, и они принялись искать это неведомое и долгожданное, касаясь друг друга – сперва нежно и трепетно, а потом все более пылко и неудержимо.
Наконец-то они двое стали едины!
16. Борьба в столице
– О, Федька, оболтус! Где столько шлялся? Много веселья потерял! Мы тут, знаешь, с государем такие приключения по ночам заделываем… совсем другой он, без десницы «батюшкиной»!
– Экий ты неслух, Федор! Что ж на родню наплевал, что ж отмежевался? Все-таки дела делаются серьезные, твоя помощь надобна, чтоб начатое довершить.
– Ну что? Каков тот Раненбург? Твое Ракитное вроде поблизости от него расположено? Не видел Левиафана? Говорят, скорбен телом, да жив еще. Пока жив!
Такими репликами встретили князя Федора, едва он вернулся в Петербург, Иван, Алексей Григорьич и Василий Лукич Долгоруковы. Так что если и владели им некие радужные надежды, мол, утолилась наконец-то дядюшкина алчность и мстительность, то теперь он убедился в своей наивности и глупости. Что Алексей Григорьич, что Василий Лукич – оба лелеяли планы полного уничтожения некогда всемогущего временщика. Похоже было, они не успокоятся, пока им не будет предъявлен истерзанный труп «Алексашки», и все же князь Федор понимал: возможность безнаказанного издевательства над поверженным врагом доставляла им такое наслаждение, что они будут длить его елико возможно, изобретая все новые и новые козни, пока с Меншикова «будет что драть», как выразился грубоватый, но откровенный Алексей Григорьич. А ведь было-таки!
За те полмесяца, что князь Федор добирался до Петербурга (не меньше десяти дней он потерял, отсиживаясь на постоялых дворах от неуемно разошедшихся буранов, когда на шаг отойти от жилья значило беспременно погибнуть), в содержании раненбургских затворников произошли новые ужесточения. Жизнь семьи, успевшей как-то приспособиться к условиям ссылки, была нарушена появлением двух новых лиц: гвардии капитана Петра Наумовича Мельгунова и действительного статского советника Ивана Никифоровича Плещеева. Первый из них, по назначению Верховного тайного совета, должен был заменить Пырского на посту начальника караула и немедленно ужесточить охранные меры до того, что теперь часовые стояли не на этаже, а у каждой комнаты, принадлежащей светлейшему и его семье, и, ежели кто из детей желал навестить отца с матерью, он мог явиться в его спальню только в сопровождении караульного!
По свойству натуры своей князь Федор всегда в самом плохом прежде всего пытался отыскать хоть крупицу благого: таким образом бессмысленность беды обретала подобие смысла, и с нею легче было справиться. Так и теперь: он первым делом подумал, какое счастье, что венчание их с Марией уже свершилось, потому что в новых обстоятельствах проделать что-нибудь подобное этому отчаянному предприятию было, конечно, немыслимо. И, хотя все было уже совершено, все содеяно и закреплено святым православным обрядом, ему было страшно даже вообразить, что совсем недавно было время, когда он только метался в безумных, почти неосуществимых надеждах, бесплодно томился и страдал. Теперь он не мог представить, что Мария когда-то не принадлежала ему, а он – ей…
У него до сих пор слезы наворачивались на глаза, стоило вспомнить, как он ушел, оставив ее спящей: в зареве догорающих свечей, под мерцающим пологом – такую прекрасную, юную… такую безраздельно его! Ночь их была неуемна, и Маша, сломленная усталостью, заснула вдруг, мгновенно, посреди объятий, еще когда тела их оставались слиты завершением очередного бурного любодейства.
Князь Федор долго смотрел на нее: как никогда раньше, она напоминала цветок, но теперь это был цветок, истомленный зноем страсти, а потом легко, одним дыханием, коснулся ее губ – они слабо дрогнули, отвечая сквозь сон, – и ушел, прижимая руку к сердцу, чтобы не разорвалось от боли.
Может быть, он бы и не ушел. Может быть, не сыскав в себе решимости расстаться с возлюбленной, просидел бы над ней до рассвета, став легкой добычей охраны. Однако он заботился о ней и о ее семье, ставшей теперь его семьей (бог ты мой! Александр Данилыч Меншиков, расчетливо и хладнокровно погубленный им, стал теперь как бы его отцом! Чудилось, князь Фе-дор слышал ехидный хохот Судьбы!), а потому прежде всего надлежало обезвредить Бахтияра. И теперь, через много дней после случившегося, когда тоска по Марии становилась вовсе уж невыносимой, князь Федор вспоминал «зеленое знамя ислама» – и не мог сдержать смеха.
Перед уходом он осторожно приоткрыл один из сундуков, стоящих вдоль стен в комнате Маши, – и ему сразу повезло: сверху лежал травянисто-зеленый шелковый плат, очень простой, без всякой вышивки. Это было именно то, что нужно. Сунув платок за пазуху, князь Федор вышел, ободряюще стиснул руку Сав-ки, который вынырнул из тьмы коридора и стал перед барином, как лист перед травой, а потом они выбрались в окно и, слившись с метелью, подобно двум белым вихрям, влетели в часовню, где бедный Вавила был уже ни жив ни мертв, ибо до побудки оставалось не более часу, а им еще надо было что-то делать с пленником. Черкес несколько раз начинал приходить в чувство, однако Вавила неусыпно стерег эти мгновения и, чуть только Бахтияр стонал или шевелился, легонько стукал его по макушке, вновь погружая в бездны беспамятства. Вот и сейчас пленник снова был без сознания, однако князь Федор, как и прежде, отвел свою команду в самый дальний угол и шептал едва слышно, требуя от них того же.
– По-татарски кто-нибудь умеет? – спросил он первым делом.
– Якши! – тут же отозвался ушлый Савка. – Хоп якши. Йок! [44]
– А еще? – с надеждой спросил князь, и Савка уныло повторил:
– Йок!
Настала очередь Вавилы, который, конечно, знал самое для себя важное татарское слово – газават [45]. Потом, поощряемый настойчивым взглядом князя, он поднатужился, с видимым отвращением произнес:
– Аллах акбар! [46] – и тут же быстренько перекрестился, ибо, хотя и не хотел служить своему богу, существования и прославления другого всевышнего допустить никак не мог.
Однако крест Вавилу не спас, потому что князь Федор доверил ему в грядущем шпектакле именно эту реплику, велев произносить ее измененным голосом, чтобы остаться неузнанным. Роль Савки была проще: по знаку князя Федора ему следовало или хохотать уничижительно, или кричать это самое «хоп якши!».
Репетировать было некогда, приходилось положиться на судьбу. И пока они волокли тяжеленно-неподвижного Бахтияра к забору, пока «наводили переправу» и, еле сдерживая самые злобные и выразительные (русские, увы!) словечки, втаскивали на забор своего пленника, князь Федор усиленно выуживал из памяти все татарские слова, которые когда-то слышал. Набралось меньше десятка, но, учитывая «богатство» этого лексикона вообще, вполне можно было обойтись. Смысл действа должен был заключаться в том, что не-кие люди, абреки [47] или шехиды [48], прослышали о намерении магометанина переменить веру и явились за ним в крепость, чтобы припугнуть и отбить такую охоту. Велико было искушение похитить Бахтияра, но его начали бы искать, это неминуемо отразилось бы на узниках, ведь Пырский ни за что не поверит, что чеченец, лелеющий столь честолюбивые планы, вдруг все бросит и сбежит!
44
Хорошо! Очень хорошо. Нет! (татарск.)
45
Священная война ислама против неверных (христиан).
46
Аллах велик!
47
Разбойники.
48
Фанатики ислама, воины газавата.
- Предыдущая
- 40/81
- Следующая