День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен - Страница 87
- Предыдущая
- 87/104
- Следующая
Наступательный: Была ли у нее другая любовь после отъезда с родного острова? Не то что предосудительная связь, нет — просто любовь? Только пусть отвечает честно. И она готова поклясться, что нет? Ее голос звучит неуверенно. Дело ясное, кто-то у нее был. Она от него что-то скрывает. Уж не тот ли молодчик в Питтсбурге, как бишь его? Леонард — а фамилия позабылась. Все ворковал про то, как она мила и изящна. Такой долговязый, а усы точно ветки плакучей ивы. Он, да?
Коварный (убаюкивающие отступления, чтоб внезапным наскоком застать ее врасплох): Как она управлялась с торговлей в Бастерре! Кто бы мог ожидать! Другой такой умницы не сыскать было на всех островах Карибского моря. Сущий, маленький Шейлок в юбке!.. Офицеры с иностранных судов ей, должно быть, не давали проходу. Против военного мундира ни одной девушке не устоять… Не удивительно, если… В укромных уголках недостатка там не было… Да он просто слеп, как летучая мышь. Дело ясное, она его всю жизнь водит за нос. Эти поездки в церковь в Форт-Барри. Кому, интересно, она там назначала свидания?
— Ну вот что, Брекенридж, больше я этого терпеть не хочу. Я устала. За пять недель у меня в общей сложности не было и двенадцати часов отдыха. Завтра попрошу доктора Гиллиза, чтобы он прислал миссис Хаузермен ухаживать за тобой. Ты нарочно стараешься меня мучить, но от этого только хуже тебе самому. Меня ты не замучаешь, Брекенридж. А себе причинишь непоправимый вред.
— Так скажи мне по-честному, и больше мы к этому возвращаться не будем.
— Если ты мне не веришь, так и разговаривать не к чему. Если двадцать четыре года супружеской жизни не научили тебя хотя бы уважению к своей жене, мне тут около тебя нечего делать.
— Куда ты, куда?
— Я пойду прилягу в гостиной, Брекенридж. Если тебе что-нибудь понадобится, позвони в колокольчик. Но не вздумай звать меня для того, чтобы снова начинать эти вздорные разговоры. В четыре я принесу тебе кашу.
Но именно в силу этих двадцати четырех лет супружеской жизни нельзя было допускать проявлений независимости с ее стороны. Уйти из комнаты — это все, чем она могла отплатить ему, единственная доступная ей форма наказания; но она не вправе наказывать его. Колокольчик звонил бешено, не смолкая. И она сдалась. Она вернулась в свое кресло под зеленым просвечивающим абажуром. Самым тягостным для нее в этот период было отсутствие всяких знаков духовного общения — но, быть может, и самым интересным тоже. Она нимало не сомневалась, что за грубостью его поведения кроется внутренняя борьба духа. Жестокость и лицемерие интересны сами по себе. Она угадывала — знала даже, что его злые нападки — лишь маска, скрывающая его чувство вины перед ней за столь частое небрежение, за все мелкие и безрадостные супружеские измены. Он намеренно изводил ее, надеясь вызвать на упреки и обличения; но это было бы слишком просто. Пусть предстанет перед судом собственной совести. «Дьявол сильней всего брызжет слюной перед тем, как сгинуть». Когда потребность оправдаться перед собой так настойчива, не означает ли это неизбежность раскаяния?
Доктор Хантер предписал Лансингу есть через каждые четыре часа.
Ровно в четыре она принесла ему кашу. До начала того периода, о котором говорилось выше, эта тарелка каши словно бы на какое-то время сближала их. Это тоже была своего рода игра. Юстэйсия, как могла, сдабривала унылую еду, посыпала щепоткой корицы или тертой лимонной цедры. Клала две-три изюминки внутрь. Добавляла несколько капель хересу. Но теперь с этой игрой было покончено.
— А может, ты вовсе не ради церковной службы ездишь в Форт-Барри? А может, весь город давно уже судачит о тебе — о тебе и докторе Хантере.
Сидя в кресле, она то и дело оглядывалась на стеклянную дверь, ведущую в сад. Потом вдруг вскочила и стремительным шагом вышла в холл. На ступеньках лестницы сидела Фелиситэ.
— Ступай спать, Фелиситэ. И никогда не слушай того, что твой отец говорит под влиянием боли.
— Я ничего не слушаю, maman. Я тут нарочно села, чтобы помешать слушать Джорджу. А то он иногда часами просиживает на этой лестнице.
Юстэйсия не сдержала судорожного смеха. Взгляд ее рассеянно блуждал по потолку.
— Va te coucher, cherie[66].
Возвратясь в комнату мужа, она легла на диванчик и рукой прикрыла глаза. Лансинг продолжал монотонно бубнить свое. Она время от времени вставляла короткие реплики, необходимые для поддержания разговора: «Может быть», «Нет!», «Давай переменим тему».
Да. Был другой, которого она полюбила. Но совесть ее оставалась чиста. Она сумела преодолеть свою тоску и свои страдания. Эта любовь была ее венцом, ее наградой. Мысль о ней всегда заставляла ее улыбаться. И часто служила поддержкой, вот как сейчас. Было время, она мучительно допытывалась у себя самой, у ночного неба — безответна ее любовь или, может быть, нет? Теперь это уже не имело значения. Сотни раз она встречалась с ним взглядами. Любовь окружает нас, сказываясь по-разному; она знала — и он ее любит.
Полночь (с субботы 3 мая на воскресенье 4 мая).
— Вот каша.
— Не хочу каши.
— Когда проголодаешься, я ее разогрею.
Пауза. Продолжительная пауза. Юстэйсия теперь знала, что если он на некоторое время умолкает, то это лишь ради эффекта. Он готовится устроить сцену. От природы он был в большой степени актером. Весь тот год, что они прожили в Питтсбурге, Юстэйсия каждую среду ходила на утренники в театр. За пятнадцать центов она покупала билет на галерку, и так продолжалось в течение многих месяцев — покуда беременность не сделала ее появление на людях «неприличным». Она любила театр и одновременно его презирала. Театр очень точно рассчитывает свои эффекты — совсем как теперь Брекенридж. От того, что он пытается ее перехитрить, опередить ее мысли, он становится еще более жалким.
Она его любила. Да, вот к чему привело ее замужество. Она любила его как некую тварь. Подобно большинству людей, для которых два языка — одинаково родные, она думала на обоих. О поверхностных жизненных явлениях она думала по-английски. Когда же дело касалось ее личной, внутренней жизни — переходила на французский. В обоих языках слово «тварь» имеет дна значения; во французском эти значения противопоставлены более четко. Ее любимые французские писатели, Паскаль и Боссюэ, постоянно обыгрывали двойной смысл этого слова: тварь — это отвратительное живое существо, но это также живое существо вообще — большей частью человеческое существо, — созданное богом. Любимый дядя Юстэйсии, благословляя ее брак, предсказывал, что они с мужем станут единой плотью; он был прав. Она любила эту тварь. Ей трудно было представить себе мир без Брекенриджа. Она чуралась даже мысли о том, что могла бы пожелать себе иной жизни. Именно за этих — а вовсе не за каких-то других, воображаемых детей — она была исполнена бесконечной благодарности богу. Это и есть судьба. Паша жизнь — одежда без швов. Все предопределено свыше. В конце концов Юстэйсия пришла к убеждению, сходному с убеждением доктора Гиллиза. Не мы проживаем свою жизнь. Бог проживает наши жизни.
Всю эту неделю, стоило ей бросить взгляд на мужа — небритого, страдающего, придумывающего изощренные способы ее обидеть, жалкого в своей зависимости от нее, мучительно ее любящего, — как любовь к нему тотчас пронзала ее острой болью.
— Стэйси!
— Что, Брек?
— Ты заметила, что я лежу спокойно?
— Да, милый. О чем ты думал?
— О каше.
Воздух был насыщен театральностью. На все пятнадцать центов.
Внезапно он наклонился вперед и ткнул в нее пальцем.
— Наконец-то я понял!
— Что ты понял?
— Я понял, кто этот мужчина.
— Какой мужчина, милый?
— Мужчина, с которым ты встречалась в Форт-Барри. Это Джек Эшли!
С минуту она изумленно на него смотрела. Потом разразилась смехом — отрывистым, горьким смехом. Нет, пощады ей не будет ни в чем.
66
иди спать, дорогая (франц.)
- Предыдущая
- 87/104
- Следующая