Отдаешь навсегда - Герчик Михаил Наумович - Страница 53
- Предыдущая
- 53/58
- Следующая
Судя по тому, что солнечный, луч перебрался к левому углу, уже поздно. Лида спит, я лежу, слушаю тишину. Тишина обманчива, если не шевелиться, можно многое услышать. Вот раздался какой-то мягкий шорох. Мышь? А может, ежик? Бабка говорила, что у нее в сарае долго жил еж, вдруг он пришел проведать свою старую квартиру? Шорох заглушает сухой треск, протяжное поскрипывание. Это, наверно, трухлявые, источенные шашелем бревна, из которых сложен сарай, тихонько переговариваются, вспоминая о далеком времени, когда они были толстыми зелеными соснами. Басовито гудит шмель, золотистый с черными полосками, и я слежу за ним, ворочая головой, — а вдруг жиганет? Или шмели не жигают? Во дворе заорал петух, бабка Марина называет его Чемберленом. Петух белый, с радужным хвостом, а гребешка нет, зимой отморозил. Орет он противным, скрипучим голосом, про таких говорят: «Покойника поднимет». Не знаю, как насчет покойников, но Лида заворочалась. Теперь осталось соседскому мальчишке, конопатому Женьке, оглушительно хлопнуть кнутом, и Лида проснется. Это уже проверено точно: Женька хлопает — Лида садится и протирает кулаками глаза.
— Детки, завтрак на столе! — В дверном проеме, сухонькая, с коричневым, словно дубленым лицом, в неизменном своем платочке и длинной черной юбке, появляется бабка Марина. И «детки», зевая и потягиваясь, идут к родничку умываться, а потом сидят за выскобленным до солнечной желтизны некрашеным столом и молотят в шестьдесят четыре зуба, аж за ушами пищит, а бабка стоит у печи, подперев подбородок морщинистой рукой, и задумчиво усмехается.
Отъевшись и отоспавшись до одури, мы с утра до ночи бродим по лесу. Дни стоят погожие, люди на работе, даже бабка Марина и соседский Женька, и меня угнетает, что на нас смотрят как на дачников, но что поделаешь?! Идти в помощники к мужу Елены Александровны мне не хочется, в другом месте от такого работника, как я, толку мало, вот мы и убираемся от людских глаз подальше — одного меня оставлять Лида не решается. Мы собираем землянику и чернику, ягод так много, что я ложусь на живот и срываю их губами, а на рубашке у меня остаются чернильные пятнышки. Встречаются красноголовые, важные, как бояре в думе, подосиновики, желтые лисички, черные, тут их называют каменными, боровички. Правда, боровичков еще мало, но все-таки каждый вечер мы возвращаемся с «добычей».
Находившись до звона в ногах, валимся на траву у небольшого озерца, круглого, как чайное блюдечко. Вода в нем прозрачная такая холодная: даже в самый жаркий день хлебнешь — зубы ломит, озерцо родниковое. Лида достает из кошелки узелок (какой там узелок — настоящий сидор!) с едой, расстилает ручник, заботливо уложенный бабкой Мариной, и хохочет:
— Идиллия… И вообще бабка у меня мировая. Правда?
— Угу! — восхищенно мычу я.
…Пройдет совсем немного времени, и я буду день за днем, час за часом, минуту за минутой с мучительной отчетливостью припоминать эту «идиллию», и передо мной вновь и вновь будут оживать Лидины губы, перемазанные черничным соком, и сухая хвоинка, запутавшаяся в ее волосах, и кисловатый вкус пористого хлеба, и крохкий сыр с капельками сыворотки на свежем срезе, и загнутый угол бабкиного серого, небеленого ручника, по которому деловито сновал муравей… Тысячи мельчайших подробностей будут преследовать меня по ночам своими красками, запахами, формами и казаться исполненными какого-то таинственного значения, а пока я ничего не замечаю, я ем и разглагольствую о Жан-Жаке Руссо с его теорией опрощения, возвращения к земле, к природе, и эта теория сейчас представляется мне верхом человеческого гения. На самом деле, люди придумали каменные города, машины и телевизоры, самолеты и атомные бомбы, которые однажды могут превратить всю нашу землю в безжизненный прах, а сами убегают от всего этого механического великолепия в леса, в поля, к рекам, к тишине, закладывающей уши, и только там, с глазу на глаз с природой, находят умиротворение, обретают душевное равновесие, начинают ощущать горьковатый вкус счастья.
— Ты идеалист, — смеется Лида. — Лес, парное молоко и молодая картошка с укропом сделали тебя идеалистом чистейшей воды. Это философия помещиков, на которых батрачили крестьяне, они могли растворяться в природе, мужик в природе не растворялся, он работал. Вспомни, что об этом еще Базаров говорил… Бабка Марина всю жизнь прожила здесь, в лесу, возле озерца, которое вызывает в тебе столько эмоций. Но осенью она переедет в деревню. Поворчит — и переедет. Потому что там электричество, и телевизор, и клуб, и больница с зубоврачебным кабинетом, и привозят газ в баллонах, а здесь нет ничего: четыре двора… Там легче жить, и веселее, и интереснее, это даже она понимает, старуха, а что говорить о молодых!
— Но природа… — с жаром восклицаю я.
— А в природу люди приезжают в отпуск. И в выходной. И в каникулы. А потом долго-долго вспоминают все это: и сосны с капельками смолы на шершавой коре, и леденистость воды из кринички, и голоса птиц… и эти воспоминания помогают им жить и работать в каменных городах.
— Значит, ты не отрицаешь…
— Ничего я не отрицаю. Посмотри лучше, какой чудный сыр положила нам бабка. Он так и жаждет слиться с тобой при помощи масла и хлеба.
Я беру здоровенный ломоть крестьянского сыра, щедро намазанный маслом и посоленный крупной сероватой солью, — солидный аргумент подобрала Лида, чтобы заткнуть мне рот.
А где- то далеко-далеко, за высокими горами, за дремучими борами кукует кукушка, и приглушенным эхом до нас долетает ее голос.
— Кукушка, кукушка, сколько мне жить? — спрашивает Лида, и на лбу у нее появляется морщинка: слушает.
— Ку-ку!
— Раз!
— Ку-ку!
— Два!
— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!..
Лида слушает и считает сосредоточенно, словно боится сбиться со счета, и я тоже поддаюсь этой игре и считаю вместе с ней, пока не начинает першить в горле:
— Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят…
Слушай, тебе еще не надоело?
— Не надоело! — возбужденно кричит Лида. — Мне никогда не надоест жить, Саша! — Она вскакивает на ноги и подносит руки рупором ко рту: — Кукуй, кукушечка! Накукуй мне еще годиков пятьдесят!
И кукушка кукует добросовестно и старательно, а может, это уже другая ее сменила или третья, и Лида считает охрипшим от волнения голосом.
За все время, пока мы были у бабки Марины, у Лиды только однажды испортилось настроение.
— Совершенно не представляю, как я пойду в школу, — Задумчиво сказала она, когда мы после ужина завалились на сеновал. — У меня ведь будет уже во-о-от такой живот. — Она описала руками вокруг себя окружность на весь размах. — А сейчас знаешь какие ученики, особенно в старших классах!.. Еще посмеиваться начнут прямо в глаза… И вообще, сколько мне там доведется поработать!
Полмесяца в августе, недели две-три в сентябре, а там. декрет. Просто страшно идти.
— А ты и не ходи, — ответил я. — Мы возьмем тебе на год отпуск за свой счет. Действительно неудобно: только прийти и уходить, ты их поставишь в глупое положение — где они найдут новую учительницу?
— Учительницу-то они нашли бы, а вот я сама… Может, ты и прав, но так обидно: столько мечтала о том, как приду на первый свой урок.
— Не беда, успеется, — улыбнулся я. — Зато ты уж так сможешь подготовиться к своему первому уроку, что лучше тебя его ни один методист не даст. К тому же родится Димка, скучать тебе не придется.
— Димка?… — Лида приподнимается на локте и наклоняется надо мной. — Почему Димка?
Она никогда не спрашивала, как это все со мной случилось, и я рассказываю ей про рыжего, круглолицего, как подсолнух, Димку в солдатском бушлате с подвернутыми рукавами и в кирзовых сапогах, про Данилу, Шаповалова, тетю Дашу, Щербакова, дядю Федю — про всю свою жизнь, вернее, про ту ее часть, которая была «до нашей эры», и она слушает, покусывая сухую травинку, а сквозь щелястую крышу сарая к нам тянут свой холодные лучи-щупальца далекие звезды.
87
Передо мной разрозненными, перепутанными картинками, как в странном кинофильме, склеенном из обрывков самых разных лент, проносится целое тысячелетие нашей жизни — от желтого и синего дня, когда закончилось наше растительное существование у бабки Марины и мы вернулись в свою новую, с иголочки, квартиру, до промозглого, уже не осеннего, несмотря на середину октября, но еще и не зимнего вечера, когда у Лиды начались предродовые схватки. Все это тысячелетие заполнено какими-то пустяками, в которых тонут начало моей работы в редакции и завершение перевода толстенной книги английского профессора, шоферские курсы, хлопоты, связанные с покупкой в кредит мебели, и всякие другие, несомненно, важные дела.
- Предыдущая
- 53/58
- Следующая