А.П.Чехов в воспоминаниях современников - Сборник Сборник - Страница 87
- Предыдущая
- 87/208
- Следующая
К моему большому счастью, я этого своими глазами не видел. Но люди, которые пришли после спектакля, рассказали мне вещи, которым я не хотел верить. /359/
Во время представления зрители первых рядов демонстративно поворачивались спиной к сцене, громко разговаривали с знакомыми, смеялись, шипели, свистали.
Как должны были реагировать на это актеры? Нужно знать, что такое актер на сцене. Это барометр, чутко воспринимающий все происходящее в зрительной зале.
И, уж конечно, всякое настроение и всякая игра должны были пойти к черту. Сначала недоумение, потом обида, досада, отчаяние, растерянность и "всеобщая паника", как определил сам Чехов.
Потом он кому-то писал, что актеры играли ужасно, ролей не знали и проч. и что будто бы игра была так плоха, что через нее нельзя было разглядеть самой пьесы.
Но тут он был несправедлив. Актеры просто растерялись. Они никогда ничего подобного не испытали. В зале сидела чужая публика, которая и вела себя по-чужому.
"Всеобщая паника" - какой же хорошей игры можно было требовать от актеров, какого знания ролей? Да они в это время, наверно, забыли таблицу умножения и свои собственные имена. И чем горячее они относились к пьесе, тем сильнее это должно было в них проявиться.
Чехов несправедливо взвалил всю ответственность на актеров, тогда как вся причина была в публике, а виноват был он сам, неосмотрительно отдавший пьесу в бенефис Левкеевой.
Впечатление, произведенное на него этим невероятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь равнодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.
В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким лицам он "ужинал у Романова, честь-честью"{359}.
Я пришел к нему на другой день часов в десять утра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суворина, где-то очень высоко, и жил один.
Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый. /360/
- Вот отлично, что пришел. По крайней мере проводишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа... Очевидцев я сегодня не желаю видеть.
- Как? Даже Марью Павловну?
- С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.
- Почтовым?
- Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.
- Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.
- Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе... Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хороший нюх.
- А что?
- Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотрели на меня так, словно я обокрал их, и обходили меня за сто саженей. Ну, идем...
Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъезде Марью Павловну, в другом - Суворина, в третьем, кажется, брата{360}.
Взяли извозчика и поехали на Николаевский вокзал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня.
На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг: - Не читаю! - Потом обратился ко мне:
- Посмотри, какое у него добродушное лицо, а между тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии...
Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказалось в распоряжении целое купе второго класса.
- Ну, и сладко же буду спать, - говорил он.
Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.
- Кончено, - говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. - Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из театра, /361/ высоко подняв воротник, яко тать в нощи, - кто-то из публики сказал: "Это беллетристика", а другой прибавил: "И преплохая..." А третий спросил: "Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?" А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: "Не понимаю, чего это дирекция смотрит. Это оскорбительно - допускать такие пьесы на сцену". А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не знаешь, что это сделал я.
- А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? - предложил я, когда раздался второй звонок.
- Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут - с такими лицами, с какими провожают дорогих родственников на каторгу.
Третий звонок. Простились.
- Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.
И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.
Но как скоро душа его осилила это проклятое наваждение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал организоваться. Заботится о больных мужиках, с которыми он, несмотря ни на что, возится, а о своем душевном состоянии пишет шутливо: "Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой - и теперь хоть новую пьесу пиши..."{361}
И опять явилась прежняя уравновешенность. Своей "Чайке" он сперва велел не показываться на глаза. На просьбу поместить ее в "Русской мысли" послал отказ, а потом согласился, разрешил любителям играть ее и вообще примирился с нею.
Я был на втором и на третьем представлениях "Чайки". В зрительной зале сидела обычная публика Александринского театра, и я мог наблюдать, с каким вниманием она вслушивалась в то новое, что происходило на сцене.
Там не было обычных - драматической актрисы, первого любовника, простака-мужа, великосветского хлыща и пр. и пр., что полагалось и к чему привыкли глаз и ухо, но это не мешало с любопытством слушать и смотреть. /362/
Я решительно утверждаю, что пьеса на этих представлениях нравилась большой публике. Актеры начали сыгрываться, и можно было думать, что мало-помалу у них получится нечто цельное, чего нельзя было и требовать раньше за почти полным отсутствием настоящих репетиций, и "Чайка" войдет в репертуар.
В этом смысле я и другие телеграфировали и писали Антону Павловичу, но он принял это за желание утешить и вообще отнесся скептически.
Он был прав только в одном отношении: что если даже все это и так, то пьесе не дадут выиграться и занять надлежащее место. Так это и случилось.
Тогдашняя дирекция оказалась по своим художественным вкусам мало чем выше той публики, какая наполняла залу на первом представлении "Чайки". Бенефисная дирекция... В оценке пьесы она, очевидно, руководствовалась такими внешними признаками, как вызовы актеров, аплодисменты и цифра сбора.
Аплодисментов действительно было немного, и вызовы были скромные. Но это понятно. "Гром аплодисментов" обыкновенно вызывается чем-нибудь эффектным, совершающимся на сцене, а в "Чайке", как и вообще у Чехова, за исключением первых его пьес, написанных еще в старой манере, то есть именно до "Чайки", - таких нарочито эффектных мест не было.
Что же касается цифры сборов, то "новые формы", казалось бы, заслуживали того, чтобы подождать и дать публике возможность ознакомиться с ними, разглядеть их и оценить.
Но цифра 800 рублей на четвертом представлении так испугала дирекцию, что она, чуть ли не после этого спектакля, решила снять пьесу с репертуара.
А несколько лет спустя "Чайка" была вторично поставлена в том же театре. Тогда уже появились новые веяния и была новая дирекция. Роли были распределены несколько иначе. В Александринском театре уже не было Коммиссаржевской, умер Сазонов, из пьесы выступил Варламов.
И что же? Несмотря на все это, "Чайка" имела успех. Она была дана заурядным спектаклем, бенефисной публике не было предоставлено решать ее судьбу. Коммиссаржевскую заменила Селиванова, хорошая актриса, но не претендовавшая даже на сравнение с /363/ Коммиссаржевской. Роль Сазонова исполнял Шувалов, опять-таки с большим ущербом для роли.
- Предыдущая
- 87/208
- Следующая