Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг. - Яров Сергей - Страница 111
- Предыдущая
- 111/124
- Следующая
Кажущаяся излишней и фальшивой политизация блокадных документов имела, однако, несомненное достоинство. Она позволяла логично и последовательно выстраивать каноны своего поведения в соответствии с нормами коммунистической морали и политической дисциплины, которые унаследовали многие черты традиционной этики. Управляющий промкомбинатом Октябрьского района свой январский дневник 1942 г. озаглавил так: «Большевики – люди особого склада. Беглые заметки из жизни в непобежденном Ленинграде Никулина А. П.» [1699]. Это, несомненно, сразу определило особый тон повествования – мы увидим это на следующей странице дневника: «Я солдат революции, отдавший все свои силы служению своей матери родине, своему народу, наконец, я убежденный марксист-ленинец-сталинец…Я не отчаиваюсь, я не чувствую обреченности, нет, я борец, я большевик, на колени не встану… Я не сдаюсь» [1700].
Написано это было в то время, когда тысячи людей умирали от голода и может показаться удивительным нарочитая отстраненность от «злобы дня». Но первая запись появилась в дневнике 10 января 1942 г., в самые страшные дни – и, вероятно, не случайно. Стремление максимально воспользоваться риторическими средствами не может порицаться. Он выбрал язык, точно отражающий его настрой и его решимость не отступать. Такой язык задает целую программу поведения: он ясен и не отягощен многословными рассуждениями, ослабляющими способность к сопротивлению. Язык – суть этого человека, и, возможно, нечто, цементирующее его волю. Постоянные риторические упражнения становятся средством поддержания силы духа. «…Нет уныния, нет испуга, нет обреченности. Поступь тверда, шаг уверенный, хозяйский…Горожане испытывают величайшие трудности, но город живет, город борется, город героев здравствует» [1701]– такая тональность характерна и для других записей. Уникальная даже для этого дневника запись 21 января 1942 г. является не только свидетельством самоконформизации, но и средством проверки на стойкость. Выдержит ли он? «Сегодня день смерти „величайшего из великих“В. И. Ленина. Дело Ленина живет. Дело Ленина победит. Быть ленинцем это значит любить социалистическую] родину, драться за нее не щадя жизни. Сейчас нас ведет [здесь его почерк становится трудночитаемым. – С. Я.]Сталин, под его руководством мы победим. Писать нет освещения» [1702].
Никаких других записей в это день он не сделал. Он целеустремленно создает образ твердокаменного большевика в его почти что утрированном виде. Знание прописей политграмоты, очевидно, способствует этому. В каждой дневниковой записи настойчиво повторяются одни и те же клише. Кодекс примерного поведения, соотнесенный с собственными поступками, становится незыблемым. Он и самые страшные эпизоды блокады пытается отразить этим же языком: «…Видел сам, как сначала пошатывался мужчина, а потом упал… Недоедание сломило недюжинные силы богатыря. Падая, он протянул руку вперед и этим как бы сказал: „Даже умирая, падаю не назад, а вперед головой! Умираю не как трус, а как борец, но до полной победы над врагом силы у меня не хватило“» [1703].
Патетика фразы способна вызвать у иных очевидцев блокады и ощущение неловкости [1704], но она искупается несомненным и глубоким чувством сострадания, которое не тускнеет даже при передаче его таким языком. Ткань бюрократической речи рвется, когда он описывает увиденную в морге замерзшую женщину с ребенком: «Ее надорванные силы матери и гражданина не выдержали» – да, можно было бы сказать и проще, но искренность таких горестных строк в подтверждении не нуждается. И подчеркивая трагичность этой сцены, он все же находит слова другие, щемящие и трогательные: «…И она с поникшей головой любящей матери склонилась над своим родным и милым ребенком, но, как и сама, недвижимым и холодным» [1705].
Патетическое не существует лишь в «очищенном» от житейских деталей виде. Оно обуславливает и эти прорывы в официозном языке. Экзальтация не может быть до конца скована холодной риторикой – она побуждает более остро, непосредственно и ярко отражать сострадание, горе, боль. Можно говорить об односторонности оптимистических записей: картины блокады не исчерпываются только проявлениями стойкости. Дневник секретаря парткома фабрики «Рабочий» Е. М. Глазомицкой, подробно цитируемый М. А. Бочавер, сплошь заполнен примерами трудовых успехов, бодрости и несгибаемости горожан [1706]. Есть и другие образцы, достаточно посмотреть стенограммы сообщений партийных работников, составленные в 1944–1945 гг. [1707]. В письмах помощника коменданта ж. д. узлов А. Г. Белякова жене С. А. Беляковой много такого, что кажется привычным увидеть скорее в агитационной статье, чем в частной переписке. Особенно примечателен здесь подбор пафосных восклицаний – редкое письмо обходится без них. Даже асфальтирование проспекта, по его мнению, говорит «о большой силе русского народа»; встречается выражение «Великий Город-Воин» именно так, каждое слово с заглавной буквы [1708]. Конечно, здесь есть оглядка на военную цензуру, но, возможно, она и делала нравственные обязательства, содержащиеся в письмах, более частыми и менее размытыми.
Но акцент на героическом и только на героическом имел и нравственный смысл. Из сотен деталей блокады выбирается то, что с особой полнотой соответствует этике – советской, партийной, традиционной. Мысль автора в этом случае прямолинейна, он может позволить себе не касаться тех бытовых происшествий, где выглядит не очень привлекательно. Ему не надо опускаться до унизительных оправданий, указующих на его слабости. И сосредоточенность лишь на патетическом – яркое самовоспитывающее действие, поскольку она предполагает описание не столько самого события, сколько отношения к нему.
4
Патетизация дневников – явление все же редкое. Оно требовало умения, специфического настроя и определенного уровня политической культуры. Обычно дневник вели для того, чтобы отразить многообразие блокадной жизни, и где, как не здесь, имелась возможность сказать не только о хлебе насущном. Записи о посещении театра или концерта, о книгах и стихах, которые читали или сочиняли сами, мы непременно найдем в дневниках и письмах с лирическими и эмоциональными комментариями и отступлениями [1709], может быть даже и не чуждыми рисовке. Это о куске хлеба часто говорят с прозаичной будничностью. В рассказах же о посещении театра или концертов чувствуется понимание необычности поступка – его особо выделяют, подчеркивают, сколь много он значит для зрителя и как он терпит при этом голод и холод.
Неудивительно поэтому и встретить письма с нравственными наставлениями. Их не так уж много, но каждое из них можно оценить не только как урок для других, но и как заповедь для себя. Целая серия назидательных писем принадлежит Ю. Бодунову – подростку, умершему от голода в феврале 1942 г. Одно из них, отправленное родным 16 декабря 1941 г. из Ленинграда, – соединение обычных житейских увещеваний (несколько непривычных своей обстоятельностью для юноши) и закрепленных школой стереотипных героических символов. Наставления обязательно предполагают ссылки на собственный опыт стойкости — без этого нет уверенности в силе моральных поучений и приемлемости «бытовых» советов. Тон письма излучает благожелательность, терпение и понимание. Закрепленные ранее нравственные навыки подтверждались им еще раз, хотя голод и вытравливал в это время все человеческое: «Люся! Я советую тебе заниматься дома самой – книги у тебя есть. Читай их, разбирай, составляй конспекты… Помогайте маме. И еще раз советую вам не лить зря слез. Это очень плохо, когда человек, встречая на своем пути трудности, отступает перед ними. Не надо падать духом! Мы и то не падаем духом, а ведь нам больше лишений приходится переносить. Ты пишешь в своем письме, что вам приносят сметану, картошку, капусту, а мы все это-то только во сне едим. Но мы переносим все это: никто ни разу не плакал у нас. Вот кончится все это – тогда заживем еще лучше, чем до этого. Сейчас же надо работать, учиться, а не унывать. Еще ты пишешь, что когда тетя Нюша надела лапти, то вы заплакали, а это нехорошо. Конечно, вы плохо сделали, что не взяли обуви – но ведь тогда вы собирались так быстро… Вот мне так приходится учить уроки при свечке, потому что стекол нет, а окна забиты фанерой – и ничего, учусь. Вспомни, Люся, как учился Киров и Горький и ты увидишь, что у них было больше трудностей, а они их всегда, не унывая, побеждали. Вот я беру с них пример и ты также бери с них пример» [1710].
1699
Никулин А. П.Дневник. 10 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 82. Л. 1.
1700
падайте духом. Нужно еще немало терпения, выдержки и спокойствия. Ленинград этими свойствами обладает – и кроме того, непреклонной решимостью бороться. И эта последняя (решимость) разлита по всей
1701
Никулин А. П.Дневник. 13 января 1942 г.: Там же. Л. 22–23.
1702
Там же. Л. 50.
1703
Никулин А. П.Дневник. 14 января 1942 г.: Там же. Л. 30.
1704
См. воспоминания В. Г. Даева: «Образ падающего от голода ленинградца часто используется в художественной литературе. К сожалению, иногда<…>заставляют их делать какие-то театральные движения, раскидывать руки, произносить высокие слова… Все гораздо проще. Ослабевший человек перед тем, как упасть, пытается подойти к какой-то опоре… Может он упасть и на середине улицы, но только в том случае, если предварительно поскользнется или споткнется» (Даев В. Г.Принципиальные ленинградцы: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 100).
1705
Никулин А. П.Дневник. 14 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 82. Л. 32.
1706
Бочавер М.А. Это – было: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 7.
1707
ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 10.
1708
Фрагменты блокадных писем А. Г. Белякова // Нева. 2002. № 9. С. 222.
1709
Кулябко В.Блокадный дневник // Нева. 2004. № 2 С. 240 (Запись 20 декабря 1941 г.); Мухина Е.Дневник: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 41, 62 об.; Злотникова Б.Дневник. 7 ноября 1941 г.: Там же. Д. 40. Л. 9 об.; Коган JI. P.Дневник. 10 февраля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1035. Д. 1. Л. 7 об.; Кок Т. М.Дневник. 29 декабря 1941 г. – 1 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 48. Л. 29 об.
1710
Ю. Бодунов – родным. 16 декабря 1941 г.: РДФ ГММОбЛ. Оп. 1к. д. 5.
- Предыдущая
- 111/124
- Следующая