Дом и корабль - Крон Александр Александрович - Страница 56
- Предыдущая
- 56/123
- Следующая
— Не знаю, — сказал Митя растерянно.
— Не знаете, — значит, не хотели. — Я — хотел. А вот теперь ее убили. — Его лицо опять дернулось. — Извините меня, штурман, я, вероятно, несправедлив к вам. Требую, чтоб вы знали каждого на лодке, а сам плохо знаю самого себя. Сколько раз я повторял себе: ненавижу…
— Вы простили ее, — прошептал Митя.
— Какое я имею право прощать или не прощать? Знаете, штурман, как умерла эта женщина? Она умерла, как… в общем, дай нам бог умереть не хуже. А этот ворюга, укравший мое счастье, этот предатель, сбежал, бросив женщину, бросив своих подчиненных на произвол судьбы, а теперь, наверно, смылся подальше от мест, где стреляют, и живет припеваючи жизнью непойманного вора, жизнью, которую он тоже украл. И, может быть, еще носит орден за спасение казенного имущества, краденый орден…
Туровцев слушал, затаив дыхание. События приобретали зримые очертания. Войска покидают Либаву. Главных действующих лиц трое: Елена, «тот человек» и неизвестно откуда взявшийся Соловцов. На них нападают немцы. «Тот» бежит. Соловцов и Елена принимают бой. Такова схема. В ней много неясного. Где мальчик? Кто, кроме Соловцова, был свидетелем гибели Елены? И, наконец, главное — кто этот подлец?
Все это можно было установить только через Соловцова.
— Ох, что же делать, Виктор Иваныч? — вырвалось у Мити. — Что же делать?
— Что делать, лейтенант Туровцев? — язвительно переспросил Горбунов. — Я думал, вы мужчина и ответ у вас наготове.
— Мстить?
Горбунов досадливо поморщился.
— Того, кто убил, уже нет — сгнил где-нибудь в кювете. О нем я не думаю. У меня счеты с третьим рейхом. Поймите, мне с Адольфом Гитлером тесно на одной планете. Возможно, он меня переживет, но ненадолго.
Это было сказано без всякого юмора, и Митя с завистью подумал: вот человек, который не боится показаться смешным.
— Скажите, Виктор Иваныч, — спросил Митя, — вы ненавидите немцев?
Горбунов задумался.
— Ненавижу, — сказал он. — Вам, наверно, показалось странным, что я так долго думал; на вопросы, касающиеся чувства, надо отвечать мгновенно. Но чувствовать — одно, объяснить — другое. Меня тошнит от любого варианта расовой теории, и мне не надо растолковывать, что немец — это не только Геринг, но и Тельман. Но война есть война. Когда на меня бежит немец с винтовкой наперевес, чтоб воткнуть мне в брюхо штык, — у меня нет времени разбирать, кто там бежит, я вижу блеск штыка, немецкого штыка. Я не различаю лица, есть только каска, немецкая каска. И есть только один рефлекс — убей. Если этот рефлекс не сработает, если вы задумаетесь над своим правом убить человека за то, что он немец, он убьет вас. Может быть, — Горбунов усмехнулся, — придет время, когда я заговорю по-другому, но сейчас я ненавижу немца всей кожей, как ненавидят его мужики на оккупированной земле. Я считаю, что он должен ответить за все, даже за то, что отравил мою душу ненавистью…
Спирт подействовал на командира, он стал говорить быстрее.
— Вы думаете, я не способен вообразить, что творится на немецком транспорте, когда в него попадает торпеда? Я ведь не из тех, кто сдает свою совесть на хранение в государственный банк, я беру это, — он похлопал себя по груди, — на свою душу. И готов отвечать. Перед богом, если б он был. И перед историей, если б ей было интересно знать, что думает по этому вопросу какой-то капитан-лейтенант. А если б не смог, то, наверно, пустил бы себе пулю в лоб. Сегодня у меня на повестке дня один вопрос — разгром фашистской Германии. Все остальное меня не интересует.
— Меня тоже, — робко сказал Митя. — Конечно, я даже не начал воевать…
— Чепуха. Ремонт — тоже война. Торпедный залп готовится на берегу. Но вы не отдаете себя всего. Вы можете больше.
— Наверно. Но я весь тут. Иногда просто зло берет, что от меня так мало зависит. Думаешь: идет схватка всемирного масштаба, и в этой схватке я только песчинка…
— Вот, — сказал Горбунов, глядя на помощника злыми глазами. — Вы сказали это слово. Нет ничего подлее этого рассуждения.
Слово «подлость», хотя и не в лоб сказанное, заставило Туровцева вспыхнуть.
— Почему же? — прошептал он, сразу охрипнув.
— Потому что это самый классический способ снимать с себя ответственность за то, что происходит в мире. Я — песчинка, так что ж с меня спрашивать? Мир — океан, я — капля. Я — частица, увлекаемая мировым космическим вихрем. Умноженная на миллиард, — я сила, но что изменится от того, что — в той мере, в какой мне дано располагать собой, — я поступлю так или иначе? Изменю ли я ход истории? Я могу отдать человечеству свою маленькую жизнь, оно этого даже не заметит, а мне она ох как нужна! Так зачем отдавать? Моя капля затеряется, растечется по стенкам, впитается в грунт, высохнет на солнце. Под это симпатичное рассуждение можно не выполнять свой долг, не бороться против зла, можно украсть: общество так богато, а я беру так мало; можно дезертировать: кому нужна одна песчинка там, где ветер гонит тучи песку? Но это еще не все. Ведь если я — песчинка, то другие и подавно? Так стоит ли задумываться над судьбой десяти, ста, тысячи песчинок? Их крутит мировой вихрь, и, если я — по недомыслию, эгоизму, упрямству, честолюбию — пошлю их на смерть, в мире ничего особенного не произойдет, бабы новых нарожают… И ведь заметьте — чем охотнее эта самая песчинка признаёт свое ничтожество в большом мире, тем важнее для нее все, что происходит в ее микроскопическом мирке. Тут она все замечает — и какой ей чай подали, с лимоном или без, и как на нее кто посмотрел. И страдает от своих маленьких обид куда больше, чем от нарушения высших принципов…
Митя сидел помертвевший. Он знал: язык глухих намеков чужд командиру. Горбунов говорил не о нем. И все-таки ему было не по себе от враждебного блеска глаз, от этого страстного напора. Горбунов это заметил и, потянувшись через стол, дотронулся до Митиного рукава. Затем заглянул в бачок.
— По второй?
Митя отказался.
— А я еще выпью. Сегодня мне эта штука не повредит. Наоборот — выравнивает дифферент… Так вот — я не песчинка. Не далее как этой весной я намерен определить ход военных действий на Балтике. Похоже на хвастовство?
«Скорее на безумие», — подумал Митя, уклоняясь от острого, испытующего взгляда Горбунова. Вслух он промямлил:
— Нет, почему же…
— Это не ответ. Скажите честно — не верю, тогда я буду с вами спорить. Вам знакома такая теория: флот заперт в заливе, и в сорок втором ни одна лодка не выйдет в Балтику?
— Что-то слышал. Но ведь это вздор?
— Почему же вздор? Помните, я говорил вам: если б мне поручили запереть наш флот, я бы знал, как это сделать.
Митя внимательно посмотрел на Горбунова. У командира вздрагивали ноздри, а на верхней губе быстро-быстро ерзала какая-то мышца, образуя ямочку.
— Значит, это правда? — спросил он упавшим голосом.
— Я этого не сказал. Я сказал только, что знал бы, как запереть. Возможно, немцы не знают. А если знают — они ведь не дураки, — то, может быть, я знаю, как отпираются замки.
— А что думает комдив?
— Комдив верит, что к весне армия сломает кольцо.
— А вы не верите?
— Я плохо знаю сухопутные дела. Верю, поскольку задача поставлена. Но допускаю варианты. И, может быть, к весне задача станет совсем иначе: не ждать, пока расчистят берега, а помочь ударом с моря.
— И что же тогда комдив?
— Вот это правильный вопрос. Сейчас он считает всякие сомнения в том, что блокада будет вот-вот прорвана, пораженческими разговорчиками. Когда он станет перед фактом и получит приказ начать кампанию, он будет считать пораженцем всякого, кто усомнится в успехе. Он храбрый человек — пошлет лодки и, чтоб погасить сомнения, пойдет сам.
— А он сомневается?
— Считает, что баланс будет не в нашу пользу.
— А по-вашему?
— Я считаю, что подводный флот должен воевать.
— Даже если…
— Даже. Представьте себе простейший случай. Мы выходим в атаку на какую-нибудь самоходную баржу и отправляем ее на дно. На нас накидываются катеришки, и мы отправляемся вслед за ней. Спортивный баланс ничейный — один — один. Бухгалтерский баланс в пользу противника; подводные лодки стоят дорого. Но попробуйте рассуждать иначе. Представьте себе противника, который добросовестно потрудился, чтоб закупорить бутылку, именуемую Финским заливом, скинул нас со счетов и мнит себя хозяином Балтики. И вдруг какая-то неизвестно откуда взявшаяся лодка топит посудину, которой в мирное время грош цена, но она — эта посудина — везла руду или чугунные чушки, а их ждали, на них рассчитывали. Выходит, что рассматривать Балтику как свое внутреннее море — ошибка. А это влечет за собой кучу всяких последствий — военных, экономических, дипломатических… Оказывается, надо ходить караванами, под конвоем военных кораблей и под крылышком авиации. Или, наоборот, пробираться поодиночке на фоне берега, видеть в каждом бурунчике подстерегающий глаз перископа, ждать темных ночей, чтобы пересечь опасные квадраты. А сколько забот командованию! Надо вперед учитывать потери в грузах, а там, глядишь, приходится отказаться от идеи посылать морем войска в Хельсинки, а там нейтральная Швеция вдруг становится тугой и несговорчивой… Так вот, я первым выйду в Балтику. Я знаю: есть люди, которые думают, что пройти нельзя, а если пройдешь, то не вернешься. Я пройду и вернусь.
- Предыдущая
- 56/123
- Следующая