Чингисхан. Книга 2. Чужие земли - Волков Сергей Юрьевич - Страница 30
- Предыдущая
- 30/47
- Следующая
С трудом поднимаюсь на тот самый пригорок, оглядываюсь. Впереди — перелесок, за ним угадывается открытое пространство, а дальше черной стеной от края до края стоит лес. Никаких признаков жилья. Луна клонится к горизонту. Когда она закатится, станет совсем темно. В темноте придет смерть.
Опять бегу. Снег хрустит под сапогами. Сквозь хруст слышу отдаленный вой. Волки! Только этого не хватало.
Вламываюсь в перелесок. Какая-то крупная птица с шумом спархивает неподалеку от меня и уносится в ночь. Мир обитаем. Мир живет по своим законам. Я здесь — пришелец, но миру до меня нет дела. Скоро, совсем скоро я стану его частью. Сначала оледеневшим трупом, потом кормом для волков, потом — землей, травой, деревьями. Так всегда было, есть и будет.
Хватаюсь онемевшей рукой за тонкий ствол рябины. За перелеском раскинулся глубокий овраг. Если я спущусь в него, то вряд ли смогу подняться — склоны слишком крутые. Надо обходить. Делаю шаг, другой — и вдруг пласты снега уходят у меня из-под ног. Я в облаке искрящейся снежной пыли съезжаю вниз, проваливаюсь по плечи.
Все, вот и все. Даже если я выберусь, то, промокший, закоченею в считанные минуты. Меня может спасти костер, хороший такой, жаркий костер, сложенный из елового лапника. Но для того, чтобы разжечь его, нужны спички или зажигалка. У меня нет ни того, ни другого. Махандское огниво я потерял вместе с остальным снаряжением.
Ворочаясь в снежной каше, пытаюсь высвободиться. Сдаваться нельзя — пока еще я это понимаю. Ползком, буквально по-пластунски, подбираюсь к краю оврага. Теперь нужно вылезти наверх. Начинаю восхождение — и новые пласты снега рушатся на меня, забивая рот, нос, глаза.
И вот, когда я уже совсем теряю надежду вылезти из проклятого оврага, когда холод окончательно сковывает меня смирительной рубашкой, прямо над головой раздается надтреснутый, веселый голосок:
— Эк тебя замуровало! Лови вожжи, чучело!
Я сижу у горячей печки. Просто сижу, привалившись спиной к ее пышущей жаром бочине, и млею от растекающегося по всему телу блаженного тепла.
Вот оно, счастье. Мое маленькое, персональное счастье. Мой рай. Эдемчик. Какая власть, какие богатства — просто горячая печка. И ничего другого на данный момент мне не требуется.
Дед Чага хлопочет у печи, гремит чугунами, орудует ухватом. Почему он называет себя дед, не совсем понятно. Выглядит не таким уж и старым. Правда, кожа коричневая и в морщинах, но глаза живые, а возраст — фиг разберешь.
— Разные тут попадаются, кого только не заносит… Ты смотри там, не сгори к чертям! Вот же… чучело. Прижаришься так, что потом не отдеру.
Я слабо улыбаюсь. Спину приятно жжет и покалывает. Прожариться — именно то, чего бы мне сейчас хотелось.
Изба маленькая, кособокая, забитая множеством как хорошо знакомых мне, так и совершенно невиданных вещей. Помимо неказистой самодельной мебели — кровать, шкаф, сундук, стол — и обычной деревенской утвари, здесь по стенам висят разнокалиберные деревянные колеса, какие-то доски с дырками цепи, кольца из проржавевшего железа. Очень много ламп, фонарей, свечек в саморезанных деревянных подсвечниках.
Есть, однако, и приметы цивилизации, которые сразу успокоили меня, едва только дед Чага перетащил мое полумертвое от холода и усталости тело через высокий порог. На кованом крюке висит радиоприемник «Океан» — у нас в Казани был такой же — а рядом настенный календарь за 1980 год с неизменным олимпийским мишкой. Стало быть, я в своем времени, а не в эпохе Ивана Грозного. Это хорошо. Хотя бы это — хорошо.
— Как тебя занесло в такую глушь?
— Не помню, дед. В экспедицию ходили, дальше не помню. Не знаю почему, начинаю рассказывать какую-то версию и решаю разыграть амнезию. Рассказывать правду невозможно, да и не хочется. Неизвестно, как человек отреагирует на такой рассказ, а на новые неприятности нарываться не хочется. Сейчас главное восстановиться и встать на ноги, а там посмотрим…
— Совсем ничего?
— Чего?
— Не помнишь?
— Плохо помню, дед. В голове туман — отморозил бошку, видать.
— Говорить можешь, значит, не отморозил. Звать-то тебя как, помнишь?
— Артем.
— Артем… — дед наливает в кружку кипяток и идет ко мне. — На вот, чучело, кишки погрей. А экспедиции да… Бывают. Как про треугольник узнают, так и прут. В треугольник ходили ж, так?
Беру кружку и обжигаю язык. Кипяток крутой, аж слезы навернулись.
— Какой треугольник? — спрашиваю, еле ворочая обожженным языком.
— Эмский.
— Не знаю… Не помню. Что за треугольник?
— Аномальная зона… — дед внимательно смотрит мне в глаза и приседает. — Да я смотрю, ты и сам аномальный! Что это с глазами у тебя?
Глаза. Я про них уже и забыл…
— Не знаю… Такой родился.
— Уродился… Где уродился-то? В Чернобыле?
— Почему в Чернобыле? — удивляюсь.
— А то, может, у тебя и хвост есть? — странно усмехается дед.
Вопрос мне непонятен. Что за город? Где? Почему я должен был «уродиться» именно там?
— Знаю кое-что про Чернобыль-то… Своими глазами видел, — дед крутит в пальцах папироску и смотрит куда-то в одну точку остекленевшими глазами. — Покруче треугольника будет…
— А там что, все с разноцветными глазами и хвостами? — пытаюсь пошутить я.
— Там, чучело, в восемьдесят шестом много наших полегло…
— В восемьдесят шестом?! — невольно выкрикиваю я.
Я перескочил через 6 лет. Немыслимо! Это ж сколько мне сейчас должно быть? Двадцать шесть? В голове крутятся цифры, лица, имена. Вспоминаю всех, с кем недавно еще расстался в родной Казани и в ту же долю секунды пытаюсь представить, что с ними всеми произошло. За шесть лет многое произойти может. И что за странная фраза «много наших полегло»? Была война? Почему полегли и что за «наши»?
— А что там случилось? — осторожно спрашиваю деда.
— Ты что ж, и про аварию ничего не помнишь?
Я молчу. Откуда ж мне помнить то, чего не знаю.
— Хотя, может, ты тогда еще ребенком был… — пожимает плечами дед — Сколько тебе в 86-м было?
Внутри все холодеет. Какой-же сейчас год, если в 86-м «было»?
— Ну, что молчишь, как воды в рот набрал. Сколько тебе было восемь лет назад? Или тоже забыл?
Восемь. Быстро считаю — тысяча девятьсот восемьдесят шесть плюс восемь.
— Похоже, ты и правда бошку отморозил, — вздыхает дед, прикуривает папиросу и отходит, словно теряя ко мне интерес.
А вот у меня интереса хоть отбавляй. Тысяча девятьсот девяносто четвертый. Проклятый хроноспазм украл у меня четырнадцать лет жизни!
Утром, вопреки ожиданиям, я просыпаюсь вполне здоровым. Целебный отвар, которым отпаивал меня дед Чага, похлебка из куропаток и сто грамм настоянного на травах самогона сделали свое дело. Правда, руки-ноги побаливают, но это пустяки. Главное — легкие дышат, сердце стучит, голова соображает. Ничего, прорвемся.
В крохотное окошко льется мягкое «снежное» сияние. В избушке пусто. С улицы доносятся удары топора и ругань деда Чаги. Отбросив старое ватное одеяло, я обуваюсь, отметив про себя, что старик не просто уложил меня, но и разул, как родного сына.
Толкнув дверь, жмурюсь от брызнувшего в глаза света. Морозный воздух наполняет грудь. Чага тюкает здоровенным колуном по не менее здоровенному чурбану. Видно, что дед устал.
Молча отбираю у него колун.
Мерзлое дерево колется с оглушительным треском. Летя смолистые щепки. Я разделываю чурбан на поленья, подкатываю следующий, потом третий, четвертый. Дед смеется.
— Здоров же ты колуном махать! Может, останешься помогать по хозяйству?
— Мне, дед, в Казань надо, — говорю, оттирая пот со лба.
— В Казань? — присвистывает дед. — Вспомнил чего?
— Вот про Казань и вспомнил.
— Славный городок… Был проездом.
— Далеко до него?
— Это кому как.
— Дед, не морочь голову.
— Как повезет, так и далеко. Это уж смотря с кем о чем договоришься. Может, день, а может, неделя… Тут-то у нас грузовики нечасто ходят, а вот от Перми уже понадежней будет.
- Предыдущая
- 30/47
- Следующая