Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Арсеньева Елена - Страница 37
- Предыдущая
- 37/78
- Следующая
Спустил с плеча пропотевшую рубаху, скосился. Да ну, больше разговоров. Вспухшее, покрасневшее полукружье – под вид перстня. Перстнем и клеймила – чем же еще? Диво, как сама себе пальчики не спалила, то-то постанывала… Данила ласково улыбнулся, не чувствуя ни обиды, ни боли – только сладость воспоминаний. Продолжал разглядывать ожог. Посредине раскаленно выдавился какой-то знак, напоминающий букву живете[19]. Данила силился его разглядеть, пока не закружилась голова. Потом плюнул на это дело и рухнул на ворох пыльных мешков из-под зерна.
Едва-едва оклемался под вечер… Уж неведомо, что там наказал отец матери, но она только два раза окликнула шепотком под дверью:
– Данилушка! Живой ли? Я тебе кислого молочка принесла… – а больше не приставала. Конечно, жизнь научила ее терпеть мужнины загулы, ну а сыну, понятно, какая еще судьба, как не по отцовой дорожке пойти!
Когда Данила, вылив на голову пару-тройку ведер ледяной воды и переодевшись, снова почувствовал себя человеком и наворачивал третью миску простокваши с хлебом, пришел Мишка, сосед, дружок детских лет и тоже истопников сын, и значительно подмигнул Даниле: выйди, мол.
– Сейчас в Кремле был, – сказал шепотком уже на дворе. – Твоего отца видал. Пересказать велел: твоя лапушка тебя ищет. Ждать будет, как к вечерне отзвонят, на прежнем месте.
Данила тоскливо завел глаза. Дуняшка начнет спрашивать, ездил ли он в Александрову слободу, а что ей сказать? Разве что батенькиными словами отговориться: с коня-де упал? Прислушался к себе: раньше при упоминании Дуни разливалось в душе мягкое, ровное тепло. Теперь же – ничего, пусто и холодно.
Ему пришлось довольно долго ждать на задворках Истопничьей палаты, где, по счастью, было довольно безлюдно, а Дуня все не шла. Наконец-то прибежала, и у Данилы против воли дрогнуло сердце при виде ее зареванного личика.
Набежала, уткнулась в плечо, затряслась, и рубашка вмиг промокла от ее слез. Он резко отстранился – плечо было то самое, клейменое, притихший ожог от соленой слезинки снова запылал огнем.
– Знаю, не езживал ты в слободу, – едва выговорила сквозь слезы Дуня. – Тятенька твой сказывал: обезножел конь.
Данила только и мог, что головой покачал. Ох, и тятенька у него – золотой подарок!
– Оно и хорошо, потому что царица нынче смилостивилась. Сказала, чтобы ты снова на смотрины пришел, наверное, даст-таки согласие.
Вот те на… Данила даже покачнулся.
– Ты что ж, не рад? – подозрительно поглядела на него Дуня распухшими глазами.
Что ответить?!
– А ты сама-то рада? – выкрутился Данила. – Гляди, лица на тебе от слез нет. Или от счастья обревелась?
– Обревешься тут, – всхлипнула Дуня. – Она нынче словно с цепи сорвалась. С утра плеточкой сенных девушек охаживает нещадно, даже когда в мыльню пошла, плетку с собой взяла. Огрела меня раз и другой, а потом говорит: так и быть, веди своего жениха на новые смотрины, только знай, что ни ты, ни он никуда от меня теперь не денетесь. И чтоб ты это помнила, поставлю тебе клеймо! Сняла с пальца перстень печатный, велела девке ближней – есть у нее такая Лушка, псица псицей, по царицыну приказу кому хошь горло переест! – на огне его раскалить да как начала меня тем перстнем жалить! И в плечи, и в груди, и в руки. Я криком зашлась, а она хохочет! И к лицу лезла, на щеку печать поставить, да я уплакала не уродовать. Насилу живая ушла, а ты говоришь – с чего-де обревелась…
– Покажи, – прохрипел Данила.
Дуня поспешно засучила пышный рукавчик. Пониже локтя, с внутренней стороны, где под нежной кожею шли тонкие голубые жилки, краснело пятно ожога. Кожа блестела от подсолнечного масла, которым Дуня пыталась унять боль, но все равно – отчетливо были видны очертания буквы живете, похожей на двухголовую птицу, и полукруглая кайма – края перстня.
Данила не то сглотнул громко, не то простонал – Дуня не поняла. Она утерла слезы, посмотрела на жениха – да так и ахнула: он стоял белым-белый, глядел остановившимися глазами.
– Да ты чего, Данилушка?! – перепугалась Дуня. – Ты из-за меня, да? Ой, миленький, все это пустое, мне и не больно ни чуточки.
– Буква эта… что она значит? – с трудом вымолвил Данила.
– Какая буква? – удивилась Дуня. – Да это вовсе не буква, а орел. Перстень у царицы с орлом двуглавым, под вид государевой печатки, только поменьше.
Данила закрыл глаза. Сейчас казалось, будто он понял всю правду еще вчера, когда она беспрестанно называла его по имени, между тем как Савка сказывал, она, мол, знать ничего не будет. То-то и есть, что знала, все она распрекрасно знала!
А вот он, дурак, ничего не знал и не понимал. Зато теперь – понял…
Данила постоял еще, словно собираясь с силами, потом осторожно обнял Дуню и привлек к себе. Она опять тихо заплакала – на сей раз и впрямь от радости. Ну, горят ожоги, так ведь это пройдет, верно? Надо будет вдругорядь маслицем смазать, вот все и заживет. А царица теперь, может быть, позволит им с Данилушкой жениться. Разве ради свадьбы не стоит потерпеть?
Ее слезы жгли клейменое плечо Данилы, но этой боли он уже не чувствовал. Ничто была она по сравнению с той мукой, которая грызла его сердце.
Жених с невестой стояли, молча припав друг к другу, и казалось, ближе их нет никого на свете. Но Данила думал, что, если бы Дуня проведала, что у него сейчас на сердце, небось бежала бы от него, как от чумы ходячей. И было ему страшно – так страшно, как никогда в жизни… С усилием спросил:
– Когда на смотрины идти?
– Послезавтра велено, перед обедней.
– Ладно. Приду.
Он простился с невестой, но пошел от нее не домой, а отправился искать отца.
7. Царский трон для боярина Федорова
Бывший конюший, боярин Иван Петрович Федоров-Челяднин ехал в Александрову слободу на поклон к государю.
Из своего богатого возка он косил по сторонам, не зная, смеяться или плакать. Не страна теперь у них, а чересполосица! Не поймешь, где земщина, где опричнина. Расцвело государево любимое детище махровым цветом. Земли, захваченные им, занимали большую часть государства, а число опричников увеличилось с одной тысячи человек, которую раньше заявлял царь, аж до шести. Поместья отбирались у прежних владельцев и раздавались новым вотчинникам. Мало кому это нравилось – ведь земли были дедовы, наследственные! Однако всякий, не попадавший в опричнину или осуждавший ее, подвергался каре или ссылке. Загоняли, куда Макар телят не гонял, в татарские степи, под Казань, а там все приходилось начинать сызнова: и пахать, и строиться. Не нравится? Пожалуйте тогда на расправу в подвалы Александровой слободы или прямиком на плаху!
И Федорову, и прочим боярам желания царя были, вообще говоря, понятны. Он хотел собрать всю власть в России в одной руке – в своей. Раньше было как? Вотчинники в большинстве своем не несли никакой государственной службы, служили кто князю Владимиру Андреевичу, кто – потомкам прежних удельных князей: Мстиславским, Голицыным, Микулинским, Курлятевым и прочим. Опричнина, лишившая бояр прежних земель, заставила всех мелких землевладельцев присягнуть одному хозяину – государю. Отроду у вотчинников имелись немалые военные силы, порою бывшие для царя опаснее внешних врагов. Теперь все это войско государево. Налоги отныне шли не в чей попало карман, а в казну. Себе царь подчинил через опричнину города, лежавшие на важных торговых путях.
Если смотреть, как лучше для страны, то для страны все это было, конечно, неплохо… Но кто из бояр и когда смотрел на пользу страны?! Тут своего бы не упустить! Потому и кричали криком против царя, искали поддержки в Литве и Польше – потому и расставались с головами на плахе.
Вот и митрополит Филипп Колычев попытался выставить себя цареборцем. Якобы волосы у него на голове стоят дыбом от жестокостей государевых и множества пролитой крови. Кровь лилась, конечно, это да, так ведь где ее не льют, в каком царстве-государстве? А собак вечно на одну Россию вешают… Человеколюбец и миротворец Колычев, однако, ощутил себя таковым лишь после того, как опричнина прошла и по церковным землям, оттяпав у монастырей изрядные ломти. Раньше-то, на своем Соловецком острове, где был монастырским настоятелем, жил Филипп, как кум королю. И каналы там у них между многочисленными озерами, и мельницы на них, и железный промысел заведен, а уж солеварням и вовсе несть числа. До десяти тысяч пудов соли в год продавали – и все это беспошлинно! Ну а как царь смекнул, сколько денежек уплывает мимо казны, как только обложил солеварни соловецкие данью, сразу стал, вишь ты, для Филиппа зверем и негодяем. Хотя не только в денежках дело. Колычев-то еще давно, при великом князе Василии Ивановиче, ходил в первых защитниках князя Андрея Старицкого, даже и теперь с Владимиром Андреевичем опальным связь держал. Небось станет ему дурно от всего, что царь деет, небось будет палки в колеса ему вставлять. Ну а прикрываться речами о милосердии и жалости к людям – это ведь на роду Божьим слугам написано. Они и слов-то не знают других… Беда только, что слова их частенько расходятся с делами.
19
То есть Ж.
- Предыдущая
- 37/78
- Следующая