Я отвечаю за все - Герман Юрий Павлович - Страница 86
- Предыдущая
- 86/195
- Следующая
— Сильно, видать, осердился Золотухин, — сказал Богословский, — тяжелая рука и мне видна. Пощуняли и товарища редактора, чтобы не шалил, а?
Зазвонил телефон. Беллочка, секретарша товарища Степанова, предупредила, что сейчас будет говорить Евгений Родионович.
— Привет новостройке, — сказал Женька бодрым начальническим тоном. — Как самочувствие, товарищ главврач?
— А ты беспокоишься? — огрызнулся Устименко.
— Слушай, Владимир, у меня к тебе дело. Накоротке так сформулирую: уйми сестрицу твоей жены.
Устименко промолчал. Богословский шелестел газетой — опять вчитывался в сладкие, покаянные строчки. И даже посапывал от удовольствия.
— Ты меня слушаешь?
— Ну, слушаю.
— Так вот — уйми. Две столовые опечатала, вокзальный ресторан опечатала, на заводе имени Профинтерна, в яслях и детском садике кухни и кладовки опечатала. Весь город гудит. Пищеторг в панике…
— А пускай людей не отравляют, — сказал Устименко. — У вас что — неизвестно, какие там рыбные супчики состряпали? Не слышал? Короче, Женюрочка, я ее укрощать не собираюсь. И имей, кстати, в виду, что ей еще твои пищеторговские приятели взятки сулили, она это так не оставит…
Товарищ Степанов зашумел по телефону, изображая возмущение и гневный крик души, но Устименко слушать не стал — повесил трубку. Может, и правда из Любы выйдет человек? Или рассчитала, что именно этим путем быстрее на поверхность выскочит? Кто их разберет — сестриц. Вздохнув, Устименко поднялся:
— Пойду психотерапией заниматься.
— Ишь скорый. С таким известием и я пошел бы.
Отправились вместе. Для осторожности Богословский сначала поздравил обросшего щетиной Крахмальникова «с нечаянной радостью». Тот посмотрел недоуменно.
— Если дружно взяться, то многого можно достигнуть, — произнес Николай Евгеньевич наставительно.
— Это афоризм? — подковырнул Устименко.
— Я тебе задам, товарищ главврач, над моим неудачным «произносом» смеяться…
Сложив надлежащим образом газету, Богословский протянул ее Илье Александровичу. Тот прочитал быстро, калмыцкие глаза его закрылись, по щеке пробежала волною дрожь.
— Второй раз! — сказал он.
— Что — второй раз? — не понял Николай Евгеньевич.
— Второй раз Штуб меня выволакивает, — пояснил Крахмальников. — Может, и верно, есть правда на земле?
— Есть, да лиходеев еще ходит по земле порядочное количество, — вздохнул Богословский. — Интересно мне вот что, батенька: тут сказано — непроверенный материал… Так? Кто же этот материал борзописцу нашему поставил? Кто у вас в музее копался? Или наврали, чтобы Бор. Губина вовсе без насущного хлеба не оставить?
Крахмальников разъяснил, что не наврали. Копалась у него в фондах интересной внешности дама: интересовалась Постниковым и Жовтяком — «изменниками родине», как она их обоих именовала. Дама занимается медицинскими кадрами — так ее понял Илья Александрович.
— Горбанюк? — спросил с невеселой улыбкой Устименко.
— Не помню. Да она и не называлась…
— Довлеет ей, яко вороне, знать свое «кра», — поднимаясь, заключил Богословский. — Боюсь, Владимир Афанасьевич, что опять дама эта против вас копала: тут и Постников, и Аглая Петровна — да мало ли какие еще порочащие вас, по ее представлениям, намеки и ассоциации…
Он ушел, а Крахмальников сказал задумчиво:
— Не находите ли вы, что слишком радоваться мне не из-за чего? Ведь это отлично, что товарищ Штуб за мои обстоятельства принялся, а если бы не он лично, подстрекаемый, как я предполагаю, вами? Если бы только я один против этих разбойников? Тогда как? Где закон?
Устименко ничего не ответил, лишь потупился. Да и что мог он ответить? Что и самому порой невтерпеж?
— Поправляться вам надо, вот какова задача, — услышал Крахмальников рекомендацию Владимира Афанасьевича. — Понятно? Поправляться, ни о чем не думая…
— Вот разве что…
В коридоре он встретил сестру Анечку, и та с горячностью рассказала ему, как своими ушами слышала, что «новенького», сына-то нашего здешнего наибольшего, Золотухина, нянечка Полина спросила — не папаша ли ему Зиновий Семенович, а он ответил, смутившись: «Дальний родственник». Анечкин рассказ выслушал и Богословский, вышедший из перевязочной.
— Значит, привилегиями родителя пользоваться не желает, — умозаключил Николай Евгеньевич и отправился навестить Сашу в четвертую палату, где молодой Золотухин лежал, задумавшись, слабо улыбаясь своим мыслям.
— Здравствуйте, — сказал Богословский, волоча натруженную за длинный день ногу. — Ну, как устроили вас?
— Устроили хорошо, — все так же улыбаясь, ответил Саша. — Спасибо, доктор, очень хорошо.
Соседи Золотухина подремывали после обеда, и Богословский с Сашей говорили негромко.
— Надежда Львовна вас навестила?
— Да нет, я просил ее покуда меня тут не навещать.
— Почему же это?
— Потому что она принялась бы все перестраивать, а я немножко устал, доктор, я ведь слабый, и мне хочется спокойно полежать.
— А Зиновий Семенович?
— Его я тоже просил не волноваться и не тревожиться. Мы уже даже по телефону поговорили.
Он все смотрел, улыбаясь, словно дожидаясь, чтобы и Богословский ушел. Но тот не уходил — сел на табуретку, сложил руки на животе, вздохнул.
— Доктор, — негромко и просто сказал Саша, — ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос. Вы, наверное, можете на этот вопрос ответить, благодаря хотя бы вашему опыту в этом смысле. Дело в том, что со многими мне доводилось на эту тему беседовать, и никто толком не отвечает — стесняются, что ли? А иногда непременно надо это узнать и об этом поговорить…
— О чем? — спросил Богословский, немного стесняясь прямого и пристального, больше не улыбающегося взгляда Александра. В своей длинной жизни он встречал таких или подобных молодых людей и знал, что с ними бывает трудненько. — О чем поговорить, Саша?
Саша прислушался, спят ли его соседи по палате, вытащил из-под подушки коробочку папирос, закурил и, придвинувшись чуть поближе к Богословскому, осведомился, стараясь быть и спокойным, и равнодушным, и даже чуть ироническим:
— В чем смысл жизни, Николай Евгеньевич, вы думали когда-нибудь?
— То есть? — машинально защищаясь, ответил Богословский.
— Смысл жизни! Для чего? Ведь для чего-то оно все? — вдруг энергично, настойчиво и так, что «не отвертишься», спросил Золотухин. — Для чего мне было предназначено умереть, так же как теперь мне стало предназначено жить? Ведь для чего-то оно все. Не цепь же это идиотических случайностей? Ведь мы материалисты-марксисты, не дети уже давно, зачем же эти перевертоны творятся? Есть же хоть какая-то закономерность во всей этой чепухе или она, чепуха, чепухой и остается? Одну минуту, — заметив, что Богословский неспокойно зашевелился в наступающих февральских сумерках, поспешно и даже сердито заговорил Саша. — Почему-то от этого разговора все нынче уходят, прекращают его или даже на смех берут, им все ясно, им ясно, что весь смысл моей жизни состоит в том, чтобы, например, наилучшим способом командовать моим взводом, пока я им командую. Согласен, но ведь это — пока. И не могу я назначение человеческой жизни, все ее назначение и весь смысл уложить только в командование взводом. Да, понимаю, когда война и пока война. И пока она есть — это высшая моя, предельная задача, смысл моей жизни, потому что командование взводом при максимальной отдаче всех моих сил и способностей этому делу обеспечивает смысл моей жизни в дальнейшем, в надлежащих для жизни обстоятельствах. Так вот, в чем же смысл опять-таки жизни в ее норме, не в лихорадке, не в особой ситуации, а в нормальном течении?
— А почему вы именно меня об этом спрашиваете? — буркнул Богословский. — Что я об этом знаю?
— Сдается мне, что знаете. А если окончательно еще не знаете, то, наверное, об этом немало думаете и думали в молодости. Мне ведь не рецепты нужны, я понимаю, что никаких рецептов не существует…
Богословский молчал. Он и вправду недоумевал — что ответить.
- Предыдущая
- 86/195
- Следующая