Я отвечаю за все - Герман Юрий Павлович - Страница 85
- Предыдущая
- 85/195
- Следующая
«Эта хоть и дура, но честная!» — говорят про нее. И про него, конечно, они так думали.
А он думал упрямо и печально: «Не задалось то, что называется личной жизнью. Ничего! Вырастет Наталья. Ну, и больничный городок!»
Именно такими словами он рассуждал.
Жил он в кухне, как домработница.
Иногда он завидовал. Это случалось с ним редко, но все-таки случалось. У хирургической сестры Анечки было десятилетие свадьбы, она пригласила и своего главврача с супругой. Вера, конечно, не пошла. «Хватит с меня этих щербатых стопок и винегрета с селедкой, — сказала она. — Война кончилась, демократизм с санитарками разводить нечего. И тебе не советую ходить!» — «Глупо!» — спокойно ответил Владимир Афанасьевич. Он не обругал ее, он просто еще раз это констатировал — какое-то бешеное мещанство!
И в этот вечер он позавидовал. Позавидовал семье, тому, что в мыслях именовал казенными словами «личная жизнь». Черт знает что с ним делалось в последнее время — возраст, наверное, вышел, как говаривал про себя Николай Евгеньевич. Муж у Анечки был военный, огромный детина, артиллерист, судя по погонам. Двигался он в их крошечной комнатке осторожно, но тем не менее так часто что-то падало в его конце стола, так он истово и усердно разбивал одолженную у соседей посуду и так мучился тем, что Анечка «переживает», а маленькая, некрасивенькая Анечка так откровенно им любовалась, что у Устименки вдруг перехватило дыхание. «Это любовь! — сладко и сентиментально подумал он. — Настоящая любовь. Он за нее волнуется, а ей он самый умный, самый лучший!»
И вспомнил, как Анечка в больнице — нужно или не нужно, совершенно иногда ни к селу ни к городу — говорила: «А мой Тосик считает…», «А мой Тосик булку спек…»
Может быть, это все было мещанство — и десятилетие свадьбы, и синий абажур над столом, и, действительно, винегрет, и песня, которую пели низкими, заунывными голосами под суровое указание Тосика:
— Больше души, товарищи, с душой надо! Мамочка, дайте чувство!
Так артиллерист обращался к теще.
«Маяковский, наверное, все бы это подверг сатире», — подумал Устименко и длинно вздохнул: он завидовал. Вернувшись домой, подсел к Наташке, но теща прогнала:
— Что вы, право! Вдруг у него открылось отцовское чувство! Ребенок нервный, едва заснул…
И к дочке его не подпускали!
— Я сейчас видел тещу — удивительную, — сказал Устименко. — Кроткую, тихую, малограмотную, из пьес не говорит, всем довольна. Нельзя мне ее обменять на вас?
Нина Леопольдовна неинтеллигентно ойкнула, закрылась одеялом. Вера так и не проснулась. А Устименко лег в кухне на свою раскладушку за ширмой и с тоской, горько и яростно обратился к Варваре, шепча:
— Вот видишь, рыжая? Хорошо нам живется? Что наделали? Пропадаем же!
Это было всего один раз — такая минута отчаяния. Потом он запретил себе размышлять на эти темы. Варвара отлично без него обходится, он сам тоже ничего живет. А «счастье в личной жизни» — это не каждому дано.
И, как все несчастливые люди, он надолго успокоился на том, что счастливых нет: просто хитрые несчастливые притворяются счастливыми.
— «На свете счастья нет, но есть покой и воля», — сказала как-то теща, раздосадованная тем, что не получила по талону тушенку, а всучили ей яичный порошок.
Устименко же счастье к тушенке не приравнивал, а забрал эту строчку себе. И она ему помогала. Да и какое такое счастье? Обошло оно его, как и другое многое обошло: вот не понимает же он музыку, слеп к живописи, не умеет восхищаться «серебристым светом луны», не различает оттенки мерцающих темной ночью звезд!
В первое время после переезда в Унчанск, бывало, ходили вдвоем в театр или в кино. В театре Владимир Афанасьевич обычно сидел с отсутствующим лицом, ему не было ровно никакого дела до рвущихся в Москву сестер, которые еще и говорили почему-то кислыми голосами, как вообще не было дела ни до чего, происходящего на театральной сцене. И он или думал свои бесконечные думы, или дремал. Дремал он и в кино, даже под треск фашистских автоматов и победные клики чистеньких и выбритых советских солдат.
Все это Веру Николаевну до крайности раздражало. Более же всего сердилась она на то, казалось бы, частное обстоятельство, что он спит и «не стесняется».
— Ну и что же? — вяло оправдывался он. — Устаем, не я один…
— Нет, ты, ты один, и еще с каким-то вызовом! — возмущалась Вера. — Боже, какая тоска!
— Потому и сплю, что тоска!
— Но я же совсем о другом.
— А я — об этом.
— О чем — об этом?
Опять они не понимали друг друга. Совершенно не понимали.
Однажды она деловито предложила:
— Давай, Володечка, разойдемся. Ведь ничего же не получается. Каждому ясно!
Разумеется, это было каждому ясно, и ему в том числе.
Достаточно ему было видеть ее взгляд на себе, на своем потертом морском кителе, на своих вдруг укоротившихся рукавах. Взгляд иронический и немножко жалостливый. Взгляд даже сочувствующий, но и усталый, утомленный. Конечно, не таким он ей виделся, когда представляла она себе, как профессор Устименко будет открывать конгресс хирургов в Париже. Вот тебе и Париж!
— Мы только портим друг другу жизнь, — сказала она. — И тебе трудно, и мне тоскливо.
— У нас же Наталья, — угрюмо ответил Устименко.
— Больно она тебе нужна!
Вера усмехнулась. Чему?
— Нужна! — произнес он твердо. — Именно Наталья мне нужна.
Вера все еще улыбалась долгой и усталой улыбкой. Что она хотела сказать, вот эдак улыбаясь ему в лицо? Пожалуй, он догадывался, но не хотел догадаться до конца. Или догадывался до конца, но не хотел об этом думать. Девочка говорила ему «папа» и крепко прижималась к его потертому кителю, когда он брал ее на руки. Засыпая, она держала отца за палец, а испугавшись во сне, непременно звала его. Иногда она заставляла его вместе с ней есть кашу: одну ложку он, другую — она. Чего же еще нужно одинокому мужику?
И он сказал, отворотясь от веселых глаз Веры:
— Наталью я не отдам, это ты учти в своих планах.
— В каких это планах? — испуганно сказала она. — В каких таких планах? Что ты имеешь в виду? Ты намекаешь на что-то?
Устименко не умел намекать. И он сказал, как всегда, прямо:
— Я знаю, что тебе предлагают работу санаторного врача с весны в заведении, которое открывает Евгений Родионович для приезжих товарищей. И знаю, что ты согласилась, выговорив право жить там с Наташей…
— Но ведь девочке это будет только полезно! — рассердилась Вера. — Санаторные условия, бор…
— Наташа туда не поедет! — отрубил он. — Ты можешь делать все, что тебе заблагорассудится, а Наталья не станет заедать хлеб, который ей не положен. Она никогда не будет ничьей приживалкой…
Тем и кончился этот невеселый разговор. А потом они долго не разговаривали совсем. Что ж! «На свете счастья нет, но есть покой и воля».
О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ
— Хоть и пел он прекраснее курского соловья, да вышло ему — стоп! — сказал Богословский, кладя перед Устименко нынешний номер «Унчанского рабочего», где на последней полосе, перед программами театров и кино, а также приехавшего в город циркового ансамбля, Владимир Афанасьевич увидел жирненькую строчку — «От редакции».
— Неужели? — даже вскрикнул он.
— Отфорсился Бор. Губин, — тяжело садясь, заметил Николай Евгеньевич. — Пришел час, когда не сам препоясался, а другие его препоясали.
Устименко прочитал опровержение дважды: было тут всем сестрам по серьгам. Но более всех досталось бедолаге товарищу Губину Б. Э., как был он тут обозначен, с инициалами после фамилии, вроде в некрологе. Оказалось, он лишь обработал «непроверенный» материал, но и за это получил строгий, с предупреждением, выговор. Был и начальник отдела помянут по фамилии, были слова — «опрометчивость», «честное имя офицера Советской Армии т. Крахмальникова», «оскорбительная развязность», «чуждые советской прессе нравы», — все было звучно, полновесно и чуть-чуть, только самую малость, пожалуй, развязно — будто стило Губина и тут что-то подредактировало.
- Предыдущая
- 85/195
- Следующая