Дети, рожденные грибницей - Родионова Ирина - Страница 4
- Предыдущая
- 4/6
- Следующая
Звук, как ему показалось, стал отчетливее.
Царапанье пальчиков по крышке гроба. Стук – выпусти меня. Стук-стук, стук. Стук.
Показалось, что между деревьями мелькнуло – не человек и не зверь, а белянка, появившаяся в их краях вместе с грибными детьми. Она сама не подходила близко к домам, могла выйти из леса только следом за кем-то из жителей. Барклай напряг глаза, нахмурился. Никого.
Он пошел по тропинке, не оглядываясь. Прибавил шагу, затем еще, почти побежал. Его догонял Пивич, он сбивался и покашливал в кулак, не лез с разговорами. Домишки осветило солнечным лучом, и вновь на него нашло облако.
Неподалеку от Низины в пролеске стояла местная девка и рвала дикий щавель. Барклай окликнул ее, и крик вышел слабым, хриплым. Девка испуганно вздернула лицо. Барклай не знал ее, не заговаривал за плечом и Пивич.
– Не ходи сюда! Сколько вас, безголовых, просить. То цветочки вам, то щавель, а как принесешь приплод с леса, так мать с отцом и взвоют! – сказал Барклай и от отчаяния отвернулся.
Девка увязалась за ними, но шла поодаль. Кажется, слова Барклая ее напугали.
– Надо что-то делать, – сказал Пивичу, и тот сразу шагнул ближе. Хмыкнул, почесался. Сощурился, как умудренный жизнью степенный кот.
– Да чёты говоришь, дорогой мой. А то не пробовали? Сам же с факелом ходил… чё делать-то еще?
– Не знаю. Придумаю.
Елена с младенцем стали последней каплей.
Глава 2
В Усть-Саракташ он приехал за несколько месяцев до Первого дня.
Анатолий Бурлакаев, или Толик, или Барклай – прозвище Бурлакай к нему не приросло, словно было в его звучании что-то от репинских бурлаков, а лямку и так приходилось тянуть на протяжении всей жизни, – сразу сжился с новым собой. Поверил прозвищу в надежде, что все не случайно.
После падения биологической бомбы и хаоса многие с концами потеряли имена – жизнь стала до того странной, что привычное казалось инородным. Проще стало и зваться по-другому, оставив прошлое позади.
Барклай и Барклай – это и реальность его теперь, и имя.
Переезд выдался непростым. Мать – родители развелись за несколько лет до этого – тогда уже спала на местном погосте (внутри забора, за что атеист Барклай скупо благодарил провидение и бога).
Отец обитал в собственном доме, держал куриц и хилый огород, топил баню дровами. Они общались трижды в год: на дни рождения, когда отец звонил Барклаю – маленькому своему Толику, – и на Новый год.
Когда мать была жива, Барклай любил напялить красный колпак, собрать подарки из деликатесов: дорогих шпрот, свежих ананасов и баночек лососевой икры – и по очереди навестить родителей за день-два до праздника.
Те времена давно ушли.
С отцом в тесном общении нужды не было. Мать же всегда чувствовала неудобство от Толиных приездов, маялась, разливая чай по кружкам и плеская кипяток на столешницу, вздыхала, поглядывала на часы. Он был ее единственным сыном, но все детство прожил у бабки и двух дедушек в деревнях, и Толик до того пресытился неутомимой заботой стариков, из-под которой всегда старался ускользнуть, что сейчас, спустя годы, даже не помнил их лиц.
Отношение к родителям у него всегда было иное.
Мать общаться с сыном не умела. Толик поздравлял ее скупо, целовал куда-то в висок (горький от резких духов), обнимал за плечо, она отшатывалась. Улыбалась, как будто губы не слушались:
«У меня не прибрано…»
Каждую секунду в новой ее квартире Бурлакаев ощущал, как мать мысленно гонит его за порог. Говорил что-то об отце – они развелись не от одной крупной ссоры, а устав друг от друга, нахлебавшись пресной жизни вдвоем, – рассказывал о себе, о жене… Она отвечала «ага» и косилась на включенный без звука телевизор. Выпив слабо подкрашенной воды, Барклай вставал со стула:
«Поеду, ма. Дела».
«Заглядывай», – мелко кивала она и теснила его в коридор.
Он выходил и сидел на лавке где-нибудь поблизости, но так, чтобы ей не было видно из кухонного окна – она и не глядела, правда. Толя не держал на нее обиды ни в детстве, ни сейчас. Любил искренне и нежно, не верил даже, что она умерла, и на кладбище стал навещать, только когда перебрался к отцу.
В детстве приезд родителей всегда был особенным днем. Мать привозила ему стакан кислой ежевики – в деревню-то! – или младенческую игрушку, а он, девятилетний лоб, смущенно прятал ее за спину и надеялся баюкать в руках перед сном, чтоб пацаны не засмеяли.
Машина, темно-вишневая «копейка», тормозила у ворот, сигналила, и Толя бежал из любого конца огорода, слетал по лестнице с чердака, выскакивал из озера. Мать открывала дверь и выбиралась со спокойной, чуть безразличной улыбкой. Светлые капроновые колготки, начесанная челка, от которой остро пахло лаком, плотная черная юбка до колен… Он подбегал и обнимал ее крепко, утыкался лицом в солнечное сплетение.
«Осторожно, – говорила она, не меняя улыбки. – Блузку мне не помни».
Они с отцом проходили в дом, и сидели до ночи за столом с бабкой и дедом, и пили наливку, и рассказывали о городском. Толика никто не отправлял спать, и не было на всей земле ребенка счастливей его. Он ложился к маме на прохладные колени, и она гладила его по коротко стриженным волосам, чуть царапая ногтями. Толя не дышал.
Вились вокруг теплой лампы крупные невесомые мотыльки. От развешенных по стенам рыболовных сетей пахло озерной тиной.
Толик никогда не плакал при ней, не жаловался. Только спрашивал с надеждой, когда они с отцом возвращались в город:
«Приедешь еще?..»
«Ну конечно», – отвечала она. Целовала воздух над его волосами и уезжала.
Он ждал.
Отец приезжал чаще и проводил с Толиком больше времени – быть может, и не было оттого между ними особого трепета, тишины, которую он чувствовал рядом с матерью. К старости от болезней она располнела, сделалась неповоротливой и вместо капроновых колготок начала носить вязаные гетры на пухлых тяжелых ногах, но Толик многое бы отдал, чтобы и теперь лежать ухом у нее на коленях.
Конечно, он ни за что бы о подобном не попросил.
С отцом было не то чтобы просто, но все же спокойно. Каждый занимался своим делом, лениво перебрасываясь словами или прихлебывая газировку «Тархун».
Когда Толик был маленький, отец рассказывал ему сказки: о мышонке, который утащил три зернышка с колхозного поля, или о светловолосой девочке, которая гуляла по лесу и заколдовывала белые цветы, делая их ядовитыми… Кормил Толика иргой, черноплодной рябиной, спелым пасленом. Учил различать грибы и ловить мальков в тинистой запруде. Приезжал и уезжал с таким видом, будто и не отлучался.
С возрастом, воспитанный стариками, Бурлакаев легко уехал во взрослую жизнь: колледж, заочка, жены, работы… Осел в Подмосковье, трудился в нотариальной конторе, помогал оформлять сделки с недвижимостью и заверял бумаги. С первой женой потому и не получилось, что Толик жил на работе, а она злилась, ревновала. Хотела внимания. С этим Толик не смог совладать.
Отец звонил, спрашивал, как у них дела. Толик отвечал «нормально».
«Ну, эт хорошо», – сыто ворчал отец.
Потом умерла мать, закрылась нотариальная контора и нашлась работа на стройке, а еще в доставке продуктов. Следом появилась вторая жена – молоденькая, без забот и особых мыслей летящая по жизни. Приятели подшучивали, говорили, что завидуют, а Бурлакаеву с ней было скучно, хоть красотой жена и очаровывала так, что по ночам он просыпался, глядя ей в лицо, голубоватое от лунного света, не смея себе поверить… Она тянулась к нему, пыталась заниматься тем же, что привлекало и Барклая, подрабатывала фотографом, учила других работе с ИИ. Из-под ее рук выходили крупные новогодние тигры, которые оживали на фотографиях в детских садах, небо расцветало прерафаэлитами, а серенький панельный пейзаж сменялся джунглями до горизонта.
Толику нравились ее работы.
Она скучала по своей матери. С Толиком они перебрались на юг, к морю, солнцу и шелковичным деревьям. Жена мечтала перевезти сюда и мать, но денег даже на двоих едва хватало, и жена тонула в тоске. В любой отпуск срывалась в родной дом, и это бывало даже умилительно: такая привязанность, ежедневные созвоны по утрам и вечерам, разговоры по громкой связи:
- Предыдущая
- 4/6
- Следующая
