Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ) - Тереньтьев Михаил - Страница 15
- Предыдущая
- 15/63
- Следующая
Уже в дверях догнало:
— Одно верно: раз по вам стали стрелять без подписи — стало быть, ваши страницы долетают.
Ночью, дома, при лампе, я переписал полный лист ещё раз, третьим экземпляром. Первый лежал у меня на груди; второй уходил с ближайшей почтой Турову — в ту клеёнчатую тетрадь, где лежит всё, что мы намерили за два года; третий оставался в столе. Бумаги умирают по одной; по три — реже.
Потом я сидел над чистым листом и делал то, что делал в четырнадцатом году над картой: наносил обстановку, которой не вижу. Кто-то читает мои числа. Кто-то умеет писать коротко и грамотно. Кто-то знал июньские представления и срок, которым их закрыли. И кто-то не торопится — бумага без подписи не требует ответа: она просто лежит и работает лёжа.
Фамилий не вышло. Я погасил лампу, оставив лист чистым.
Утром я начну не с тех, кому есть за что меня ненавидеть. Я начну с тех, кому были известны числа.
Глава 7
Прикомандированный
Пятнадцатого ноября, во вторник, мне подали телеграмму из части, в четыре слова: «Тарабрин выслан десятого. Туров».
Это значило, что штабс-капитан Туров, получив моё отношение, не стал дожидаться, покуда столица выпишет положенную бумагу, а отправил человека своей властью, — и что человек этот шестые сутки едет ко мне, а предписания на него нет и, судя по всему, не будет.
Без предписания его не примут. Не примут — значит не поставят на довольствие и не отведут места, и он поедет обратно за тысячу вёрст, а Туров получит за самоуправство.
Времени у меня оставалось двое суток.
Рапорт о прикомандировании писаря Тарабрина был подан двадцать пятого октября — двадцать один день назад. В то утро я взялся за него так, как взялся бы за неприятельскую позицию: пошёл и снял её сам.
Устройство я выяснил ногами — иначе его не выясняли: у бумаги нет расписания, у неё есть только люди, каждый из которых знает свой участок и не знает соседнего.
Первый стол — регистратура. Лет сорока, в нарукавниках, с почерком, который не менялся от первой строки к сотой; бумаги он вносил в книгу быстрее, чем я успевал читать заголовки.
— Двадцать пятого октября, — прочёл он, найдя запись пальцем, — за нумером таким-то, в тот же день направлено в отделение.
— А дальше?
— Дальше не моё.
Я сказал, что человек едет и что дело спешное. Он выслушал, не поднимая пера, и повторил то же самое теми же словами, только тише: дальше не моё. Настаивать было бесполезно, и не по злобе: его участок кончался на этой строке, и за её краем для него ничего не было.
Второй стол — делопроизводитель отделения. Здесь бумага пролежала шесть суток, дожидаясь наружного выноса: наверх носят раз в неделю, стопкой.
— Отчего не отнести одну?
— Не заведено.
— Человек едет. Он будет послезавтра.
— Сочувствую. — И он не врал: сочувствие было неподдельным. — Только я одну не понесу. Понесу одну — завтра придут ещё двадцать, у каждого кто-нибудь едет, и я буду ходить наверх целый день, а бумаги лежать целый день здесь. Не я завёл, ваше высокоблагородие.
Он был прав, и в этом была вся штука. Я весь тот день искал нерадивость и не нашёл ни разу: везде, куда я приходил, сидел резон.
Третий стол — тот, кто подписывает отношение в часть. Здесь бумага пролежала двое суток и получила единственную помету, ради которой всё делалось: «согласен».
— Двое суток на одно слово?
— Подписываю по четвергам. Разом, за неделю. Ваша пришла во вторник.
Он сдвинул очки на лоб и потёр переносицу, и я увидел, что человеку этому за пятьдесят и что устал он не сегодня.
— У меня в день до сорока бумаг. Тридцать девять из них — как ваша.
Что это значит, он объяснять не стал, и объяснять было незачем. Я поблагодарил и вышел.
Четвёртый стол — отправка. Третьего ноября отношение ушло на фронт полевой почтой.
Дальше я мог считать и без столов, потому что дальше сидели свои. Дорога до части — четверо суток. Седьмого ноября отношение легло Турову на стол; девятого он ответил, и ответ пошёл обратно, и шёл те же четверо. Тринадцатого он вернулся в комиссию — и лёг на второй стол дожидаться ближайшего выноса, до которого оставалось ещё два дня.
Я свёл это столбиком тут же, в коридоре, на подоконнике: работы в бумаге — часа полтора; дороги — восемь суток на две тысячи вёрст; работы части — двое суток; ожидания у столов и между ними — одиннадцать. Всего двадцать один день, из них одиннадцать бумага просто лежала в сорока шагах от меня.
Я записал это в лист «Что лежит», в третью графу, где стоит «куда ушло». Против рапорта я поставил: «одиннадцать суток — стопки».
А ниже — вывод, из-за которого целый день хождения себя окупил.
Дорога с больными паровозами и заносами свою часть сделала честно. Одиннадцать суток потеряло здание, где каждый стол исполнил своё вовремя: лежало между столами, а промежуток был ничей.
Лощинина я нашёл в тот же вечер и рассказал коротко: человек в дороге, будет послезавтра, предписания нет и по столам оно раньше Рождества не выйдет.
Он выслушал, не поддакивая и не торопя, — слушать он умел лучше всех в присутствии, — и снял кольцо.
— Вы всё делаете правильно. — Кольцо легло на стол. — Правильно — это по столам. А надо по людям.
Он снял трубку и попросил соединить его с номером, которого не назвал вслух, а сказал прямо телефонистке, отвернувшись.
Разговор занял, я считал, две минуты с четвертью.
— Гриша? Лощинин. Здравствуй, голубчик. Как Марья Никитична? Ну и слава богу. Нет, я не за тем. У вас там должно лежать согласие из части — по писарю, которого мы просим себе; фамилия… — он не глядя протянул руку, я подал бумагу, — Тарабрин Иван Кузьмич. Согласие есть, а предписания нет, и человек уже в дороге. Да. Завтра? Вот и славно.
Он послушал, и лицо у него сделалось скучающее, как у человека, доигрывающего известную партию.
— Да, тот самый. Да, при комиссии. Нет, не сам просит — я прошу. Кланяйся.
Он положил трубку и надел кольцо.
— Завтра к полудню будет предписание. Успеете встретить.
— «Тот самый» — это про меня?
— Разумеется. — Лощинин посмотрел на меня с любопытством. — А вы полагали, я стану объяснять человеку, чего ради беспокою его во вторник? Я назвал вашу фамилию, он вспомнил, где её слышал, и на этом дело кончилось. Ваше имя, Николай Петрович, стоит ровно одного такого разговора в неделю. Тратьте с умом.
Я поблагодарил.
— Не благодарите. Лучше запомните, как это выглядит со стороны. Вы двадцать один день ждали и целый день ходили ногами, а некто Гриша, которого вы никогда не увидите, сделал дело, покуда я передавал поклон его тёще. Вот это и есть устройство, Николай Петрович. Не то, которое вы меряете. То, которое меряет вас.
Двадцать один день бумага шла четырьмя столами и вернулась ни с чем. Две минуты с четвертью — и всё кончилось.
Оба счёта верные, и это было самое неприятное. Мой путь оставлял след: всякий, кто захотел бы после разобраться, увидел бы, где и сколько лежало. Его путь не оставлял ни входящего, ни исходящего, ни даже фамилии Гриши в моей тетради. Первый можно измерить. Второй — только использовать.
— А чем я за это плачу? — спросил я.
Он глянул на меня с одобрением — так учитель глядит на ученика, который наконец спросил о деле.
— Ничем. Покамест. — Кольцо снялось. — А когда поедете по узлам — сделайте мне одолжение, необременительное. Меня не интересуют ваши паровозы. Меня интересуют люди. На каждом узле есть человек, который распоряжается литерами, — не тот, кто подписывает, а тот, кто решает, чья литера свежее. Выпишите мне их фамилии. И к каждой фамилии — от кого он получает просьбы чаще всего.
— Это не по моему предписанию.
— Разумеется, нет. Оттого и прошу, а не поручаю. — Он улыбнулся ровно и необидно. — Впрочем, вы всё равно это узнаете, вы иначе не умеете. Вопрос лишь в том, останется ли это у вас в тетради или полежит и у меня. У меня оно, между прочим, полежит с большей пользой.
- Предыдущая
- 15/63
- Следующая
