Хороший остров I (СИ) - Лиманский Александр - Страница 28
- Предыдущая
- 28/85
- Следующая
Завтра наступило, а взрослый спал, и он пошёл помочь.
Ребёнок, который ушёл сам, идёт туда, где, как ему сказали, хорошо. Это я знал по сотне таких уходов. Ему сказали, что еда там, и он пошёл туда. Для семилетнего десять минут по знакомой промоине это как раз до гнилухи и обратно, если он не задержится. Он задержится. Там есть на что смотреть.
— Он у гнилухи, — я уже стоял. — Это недалеко. Сидите здесь, свисток держите, если что, свистите: теперь считается всё.
Я вытащил из ямы ветку, которая тлела с одного конца, заткнул обломок за пояс и пошёл.
Через промоину я шёл по знакомым на ощупь камням к той стороне, где лежало дерево. Галька следов не держит, и искать их я не стал. На мокрой полосе у самой воды, где камни лежали в иле, один отпечаток всё же нашёлся: маленькая босая ступня, носком от ручья, значит, к гнилухе. Больше мне и не требовалось.
Шёл я быстро, и дыхание кончилось на середине промоины. Я не остановился.
Гнилуху я увидел издали, а на ней Диму.
Он сидел на корточках у отваленного пласта коры, спиной ко мне, и в левой руке у него была горсть личинок. Собрал он их аккуратно, видно было, что смотрел вчера, как я выкладывал варёных на крышку, и запомнил, каких я беру.
А правая рука у него была протянута к развилке сука.
В развилке сидела жаба. Та самая или её сестра, такая же синяя и такой же величины, в кулак, и смотрела она на Диму пуговицами, не моргая. Пальцам до неё оставалось совсем немного.
Кричать на ребёнка, который тянется к незнакомому зверю, нельзя: дёрнется и схватит. Это я знал по детям и по собакам.
— Дима, — позвал я ровно. — Руку убери. Медленно.
Он замер. Потом медленно убрал руку, как я просил, и обернулся. Он ждал, что сейчас будут ругать, и весь подобрался.
— Я не трогал, — он поднял левую ладонь с личинками. — Я собирал. Как вы. Она сама пришла.
— Вижу, — я подошёл и сел на гнилуху рядом с ним. Отдышался я не сразу. — Дай сюда.
Личинок я пересыпал из его ладони в свой пакет. Их было штук десять, и среди них две тёмные, с чёрной головкой вместо бурой, и таких я бы не взял. Я отложил их на кору. Что это, я не знал, а что не знаю, то не ем. Другой вид? Те же, но старше? Или те же, но больные, и вот от таких и бывает то, чего я два дня ждал от живота и не дождался. Версии я сложил к остальным, а личинки остались на коре, и пусть лежат.
Потом я посмотрел на жабу. Жаба посмотрела на меня. Мы с ней уже сидели так однажды и разошлись мирно.
— Эту не трогай, — я кивнул на жабу. — Я не знаю, что это. Чего я не знаю, то мы не едим и в руки не берём. Она красивая, а красивое здесь трогать нельзя, пока не выяснишь, зачем ему такая красота.
— Она ядовитая? — Дима смотрел на жабу с новым интересом.
— Не знаю, — признал я. — Может, и нет. Я с ней потом разберусь, без тебя.
Он серьезно кивнул, как взрослый.
— Теперь правило, — я повернулся так, чтобы видеть его лицо. — Одно, запомни. Никуда один: ни за дровами, ни к воде. Только со мной или с мамой, когда мама сможет ходить. Второе, оно же первое: ничего в рот, пока я сам не съел и после этого не прошло восемь часов.
— Почему восемь? — он не спорил, он спрашивал.
— Потому что я столько жду, — объяснил я. — Если за восемь часов меня не скрутило, значит, можно. Это я не придумал, так считают.
Кто считает, я уточнять не стал. Ему хватило и так: он посмотрел на личинок в моём пакете по-новому, как на вещь, у которой есть срок.
— А вы её ели? — он покосился на жабу.
— Нет.
— Значит, нельзя, — заключил он.
— Значит, нельзя, — я поднялся с гнилухи. — Ты быстро схватываешь.
Жаба моргнула, один раз, медленно, и мне показалось, что это она так соглашается. Хотя соглашаться ей было не с чем, я её вообще-то не спрашивал.
Раз уж мы здесь, я снял пласт коры рядом с тем, что отвалил Дима, и показал ему, как выбирают из ходов:
— Двумя пальцами, за толстый конец. Не дави.
Он смотрел и повторял. Руки у него были точные: он не раздавил ни одной. Пакет мы набрали вдвоём, и под корой осталось ещё на один пакет, не больше: гнилуха кончалась.
Потом я взял его за руку, и мы пошли обратно.
По промоине он спросил:
— А где волк?
— На берегу, — ответил я. — Ночью проводил нас и остался.
Дима посмотрел в ту сторону, куда уходила промоина, и крепче взял меня за руку. Потом отпустил, потому что это было, видимо, не по-мужски, но взял снова через минуту.
Дальше он молчал, а на середине пути сказал, не глядя на меня:
— Вы устали, — он смотрел под ноги. — Я видел. Я хотел помочь.
— Я устал, — согласился я. — Это правда. И помощь я беру, мне она нужна. Но только рядом. Помогать мне ты будешь там, где я тебя вижу. Когда я тебя не вижу, помощь кончается и начинаются поиски, как сегодня. Понял разницу?
— Понял, — он кивнул, не поднимая головы.
— Маме сам скажешь, что больше так не будешь.
— Скажу, — он подумал. — Она кричала?
Мы уже выходили из промоины, и был виден лагерь.
— Кричала, — я придержал его на камне. — Подойди к ней сам, пока опять не начала.
Ольга сидела на двери, держась за ствол, и когда мы вышли к лагерю, я увидел, как она выдохнула весь воздух сразу, со свистом, как будто держала его всё это время. Потом она притянула Диму к себе за шею, одной рукой, и ничего не сказала.
Он что-то сказал ей в плечо, тихо. Что именно, я не слушал.
Потом она отпустила его и посмотрела на меня поверх его головы.
— Где он был? — голос у неё ещё не выровнялся.
— У дерева с личинками. Собирал нам завтрак, — я показал пакет. — Набрал, между прочим, правильно.
— Я ему сказала сидеть, — она кивнула на Диму.
— Он услышал меня. Я ночью при нём сказал, что завтра пойду туда. Это моя ошибка, — я сел у ямы и положил пакет на контейнер. — И свисток тоже моя ошибка. Теперь считается всё, Ольга. Зверь, звук, ушёл ребёнок, упало дерево, вам показалось. Всё.
— Хорошо, — она кивнула и не выпустила свисток из кулака.
Дима стоял между нами и ждал, кому из нас достанется. Не достанется никому: это он понял по лицам и выдохнул так же, как мать минуту назад.
Досыпать было некогда: солнце стояло высоко, и до вечера мне надо было сделать всё, что я записал в список ночью.
Начал я с того, что отложил с вечера: с пробы.
Пакет с сырыми я развязал у костра и отсчитал шесть, столько же, сколько брал вчера утром. Съел по одной, с паузой, глядя на солнце. Вкус за сутки не изменился, и живот принял их так же, как в первый раз: без восторга, но без возражений. Солнце я запомнил. Через два часа, если всё пойдёт, как шло у ручья, по глазам я пойму, работают ли сырые, а до этого думать о зрении было нечего.
Дима смотрел, как я ем, и ничего не спросил. Он видел, что личинки те же и что я их не варил. Вопрос у него был на лице, и я ответил на него сам:
— Это проба, — я проглотил последнюю. — Я проверяю, что они делают с человеком, если их не варить. Тебе так нельзя, ты не проба.
— А кто я?
— Ты помощник, — объявил я и встал. — У помощника свои дела.
Дела я ему выдал тут же, пока он не нашёл их сам.
— Ветки с земли, — я показал рукой кольцо от ямы до мёртвых деревьев. — Сырые, других тут нет, это ничего. Только здесь, дальше ни ногой. Каждую охапку кладёшь к костру, к остальным сырым, сушиться. Что-то увидел, говоришь. Собрался дальше кольца, говоришь до того, как пошёл.
Он кивнул и пошёл. С земли у промоины он подобрал первую ветку и, убедившись, что я смотрю, понёс.
Я рассмотрел у него ступни, пока он нагибался: босые, сверху обгоревшие, снизу стёртые о гальку до красноты, но порезов я не нашёл. По мокрой гальке он ходил вторую ночь и, похоже, научился ставить ногу так, чтобы не порезаться. Обувь ему нужна была так же, как мне, а взять её было негде, и я добавил её в список рядом со своей.
Плечи и нос у него обгорели на солнце. Два дня на открытом берегу без тени, а ребёнок обгорает быстрее взрослого.
- Предыдущая
- 28/85
- Следующая
