Скорая 1979. Том 1 (СИ) - "Arden" - Страница 27
- Предыдущая
- 27/61
- Следующая
Громов вышел на Петровку, где уже горели фонари и спешили с работы люди с авоськами, и долго стоял у чугунной ограды, глядя на серое здание за спиной. Жаров во второй раз сказал ему, что видит, что ему рассказывают не всё, и во второй раз не стал давить. Это было похоже на то, как опытный врач не торопит пациента, который боится назвать свой главный симптом, и ждёт, пока тот созреет сам. Громов понимал, что рано или поздно ему придётся рассказать майору про Эдуарда Семёновича, про Костю, про ревизора из комиссии. Про Систему он не расскажет никогда и никому, это он знал твёрдо. Но всё остальное… Он поднял воротник куртки и пошёл к метро, так и не решив.
Вечером Громов наконец рассказал маме про пятницу. Он долго собирался с духом, крутил в руках бумажку тёти Вали, придумывал слова и в конце концов сказал просто, за ужином, как говорят о погоде: что завтра в десять утра их ждут в институте Бакулева, что её посмотрит профессор, руководитель отделения, и что устроил это знакомый хирург, которому он помог.
Нина Павловна сначала не поверила. Она положила вилку, посмотрела на него долгим взглядом, будто подозревала, что он шутит, потом взяла у него бумажку и перечитала её два раза, шевеля губами. Потом испугалась.
— Лёшенька, да зачем же профессору, да ещё в таком институте, меня смотреть? — заговорила она быстро, и пальцы у неё задрожали. — Я ведь ничего такого, у меня просто давит иногда, это возраст. Что они там скажут? А вдруг скажут, что резать надо? Я не хочу, чтобы меня резали, Лёшенька, я боюсь.
— Мам, никто тебя завтра резать не будет, — сказал Громов, накрывая её руку своей. — Завтра только посмотрят и послушают. Я буду рядом всё время. И если профессор скажет, что нужна операция, значит, она правда нужна, и это не страшно, это значит, что тебе станет легче дышать и ты сможешь подниматься на четвёртый этаж без остановок. Папа ведь тоже оперировал, ты сама рассказывала, и люди после этого жили.
Она долго молчала, а потом вдруг всплеснула руками, и страх на её лице сменился совсем другой тревогой, простой и женской.
— Господи, а в чём же я пойду? — ахнула она. — Мне ведь надеть нечего, Лёшенька, в такое место, к профессору! Не в этой же кофте!
Она поднялась, пошла в комнату и вернулась с тёмно-синим шерстяным платьем на плечиках, строгим, с белым воротничком, уже чуть пожелтевшим от времени. Это было её лучшее платье, объяснила она, она надевала его на папины юбилеи и на свадьбу его сестры, и один раз на партийную конференцию, куда папу приглашали с докладом. Воротничок надо было отпороть и пришить новый, у неё как раз лежал кусок батиста, и она тут же уселась за швейную машинку «Подольск», которая стояла на столике у окна, накрытая вышитой салфеткой.
Громов сидел рядом и смотрел, как её руки ловко подсовывают ткань под лапку, как ритмично стучит игла, как она, прикусив нитку, проверяет строчку на свет лампы. Она говорила о папе, о том, как он однажды пришёл с работы с огромным букетом сирени, которую ему подарила спасённая больная, и как они всю ночь не могли уснуть от её запаха. Громов слушал и думал, что его собственная мать тоже шила, по вечерам, под лампой, и тоже прикусывала нитку зубами, и что он не вспоминал об этом тридцать лет.
— А это что у тебя? — Мама вдруг замерла, глядя на его плечо, где из-под задравшегося рукава рубашки выглянул край огромного фиолетового синяка. — Лёшенька, что это? Тебя били?
— Носилки, мам, — ответил он, опуская рукав. — С пятого этажа несли тяжёлого больного, лифта не было, я на лестнице оступился и плечом об перила. Ерунда, пройдёт.
Она смотрела на него долго, и он видел, что она не поверила, так же, как утром не поверила Тамара. Но она кивнула, сказала, что приложит на ночь капустный лист, и снова склонилась над машинкой, и Громов подумал, что в этом времени, похоже, все женщины, которые его любят, умеют делать вид, что верят, когда правда слишком тяжела.
Звонок в дверь раздался в начале одиннадцатого, когда мама уже легла, а Громов сидел на кухне над Лёшкиной тетрадкой. Звонили не условным стуком, а обычно, коротко, один раз, и он пошёл открывать, думая, что это тётя Валя пришла за солью или со сплетнями.
На пороге стоял Вадим Серебряков. Громов не сразу его узнал, потому что это был совсем не тот человек, который крутил на пальце ключи в кабинете Кнышева. Он был бледен до синевы, небрит, в мятом сером пальто нараспашку, без шарфа, и от него не пахло ни «Консулом», ни табаком, а только холодом и страхом. Глаза у него были красные, затравленные, и он всё время оглядывался на лестницу, будто за ним кто-то шёл.
— Малинин, — сказал он хрипло, едва слышно, и облизнул пересохшие губы. — У тебя мои ключи. Я знаю, что у тебя. Отдай их мне.
Он помолчал, снова оглянулся на тёмный пролёт лестницы и добавил совсем тихо, почти шёпотом:
— И нам надо поговорить. Только не здесь. Здесь нельзя.
Глава 14
Сын партийного работника
Жаров велел не лезть к Серебрякову, и Громов, стоя в дверях и глядя на его бледное небритое лицо, отчётливо помнил каждое слово майора. Не ходи к нему, не звони, не пугай. Если он замешан, он сам себя выдаст. Но Серебряков пришёл сам, среди ночи, без «Консула» и без своей ленивой усмешки, и в его затравленных глазах было такое, чего Громов за тридцать лет видел много раз у постели больных: готовность наконец сказать правду, которая через час, может быть, уже пройдёт. Такой шанс не откладывают на утро.
— Лёшенька, кто там? — донёсся из комнаты сонный голос мамы.
— С работы, мам, по сменам, — отозвался Громов. — Я выйду ненадолго, ты спи.
Он снял с крючка куртку, сунул ноги в ботинки и вышел на площадку, прикрыв за собой дверь. Серебряков, не дожидаясь его, уже спускался по лестнице, быстро, почти бегом, и дважды оглянулся через плечо, прежде чем выйти из подъезда.
Во дворе, у самого края, под облетевшим тополем, стояли белые «Жигули», первая модель, «копейка», с погашенными фарами. Серебряков открыл пассажирскую дверцу изнутри, Громов сел, и в машине сразу стало тесно. Внутри было холодно, как на улице, пахло бензином, дерматином и крепкими папиросами, и в пепельнице на панели лежало несколько окурков «Казбека», которые явно курил не Вадим. Над приборной доской висел маленький вымпел с гербом Москвы, а ручка радиоприёмника была чуть повёрнута, и «Маяк» бормотал что-то еле слышно о надоях в Вологодской области.
— Отцовская машина, — пробормотал Серебряков, заметив его взгляд на пепельницу, и выключил радио. — Моя в гараже, я на ней… я на ней не могу сейчас ездить.
Он сидел, вцепившись обеими руками в руль, и смотрел прямо перед собой в тёмное лобовое стекло, на котором оседали мелкие капли мороси. Потом повернулся к Громову, и голос у него стал резким и высоким, с истеричной ноткой, которую он явно пытался задавить.
— Ключи, Малинин. Отдай мне ключи, и я уеду. Я знаю, что ты их нашёл. Больше их никто найти не мог, я там всё обшарил сегодня утром, каждую лужу. Отдай, и забудем. Я тебе заплачу, если хочешь. Сколько хочешь?
— Ключей у меня нет, Вадим, — ответил Громов.
— Врёшь. — Серебряков стукнул ладонью по рулю, и «копейка» коротко и жалобно бибикнула в тишине двора, и он сам вздрогнул от этого звука. — Врёшь, я знаю, что врёшь! Ты что, думаешь, я не понимаю, что ты задумал? Шантажировать меня собрался? Так ты не знаешь, с кем связался. У меня отец… ты понимаешь, кто у меня отец? Он тебя в порошок сотрёт, тебя и твою мамашу, одним звонком, ты даже в дворники больше никуда не устроишься!
Громов смотрел на него спокойно, и Серебряков, наткнувшись на этот взгляд, осёкся на полуслове, будто ударился о стену. Над его головой, в полутьме салона, бледно светились цифры, и пульс был сто тридцать, а давление подскочило так, что у двадцатитрёхлетнего парня это было уже опасно.
— Ключи лежат в сейфе у майора ОБХСС, на Петровке, тридцать восемь, — сказал Громов негромко. — Я отдал их сегодня днём. Вместе с запиской, которую нашёл в вагончике на пустыре. И рассказал, у кого видел такой брелок.
- Предыдущая
- 27/61
- Следующая
