Казачья воля (СИ) - Тереньтьев Михаил - Страница 9
- Предыдущая
- 9/56
- Следующая
— И где твои сто шагов.
— Я сбился, — сказал он, задыхаясь.
Так мы прошли ещё шагов сорок. Промоина повернула, и стало легче: за поворотом верх поднялся, и с него нас уже не было видно. Бежать мы перестали и дальше брели к балке, не отпуская друг друга…
Отпустил я его у трёх верб, где балка разваливается надвое.
— Тебе куда?
— Домой.
— Домой нельзя.
Он молчал.
— Тебя с позавчера нет дома. А с этой минуты искать будут по-настоящему. Утром к твоему двору придут первым делом.
— Куда ж мне.
— Куда угодно, только не домой и не до свету. Есть куда?
Он подумал.
— К свояку есть. За водой.
— Лёд держит?
— У закраины не держит. Я знаю где.
Я не стал спрашивать, где именно.
— Теперь так, — сказал я. — Меня ты не видел.
Он посмотрел на меня — он стоял близко, но темно было так, что лица не разобрать, и я это знал, и он это знал тоже.
— Я и не видал, — сказал он.
— Совсем?
— Совсем. — Он помолчал. — Ты, мил-человек, руки мне отвязал, а лица я твоего не видал. Вот и весь мой сказ, кто б ни спросил.
— И своим не скажешь?
Он провёл языком по разбитой губе и поглядел в сторону хутора.
— Своим — тем более.
Он постоял ещё немного, будто чего-то ждал. Потом сказал:
— Спасибо. — И пошёл вниз, к воде, и через пару шагов его не стало слышно.
Я остался один и сел. Просто сел.
Сидел, наверное, минуту. Может, две. Ребро отпускало медленно, во рту стоял вкус железа, и руки мелко дрожали — обыкновенно, как дрожат после работы, от нервяка, а не как в книжках.
За хутором, на околице, кричали. Потом там зажгли огонь — не лампу, а костёр или факел, и он ходил вдоль плетней. Потом закричали в другом месте, дальше. Это была уже не погоня, а начало облавы: крики уходили от промоины к хуторским воротам.
Место для тайника я выбрал ниже развилки, под одинокой вербой у воды. К нему пошёл по закраине, последние шаги — по мелкой воде вдоль берега. Лёд дважды проломился под сапогом, вода взяла штанины до колен, зато от трёх верб к подмыву не тянулась новая дорожка по песку.
К утру они пойдут по дворам.
Винтовки я спрятал в балке, под подмывом у корней той одинокой вербы, где вода вымыла нору в глине. Уложил их на сухую траву, которой в подмыве набилось с осени, забил вход сухой глиной, заложил дёрном и приволок сверху корягу — не для маскировки, а чтобы самому найти.
Патроны положил туда же. Сто двадцать штук — я пересчитал их в норе на ощупь, потому что человек, не знающий своего запаса, потом стреляет наугад.
Подмыв был готовой норой, копать её не пришлось. Дольше всего я подбирал дёрн: сверху он примёрз и не поддавался рукам. Я обломал сук потолще и поддел им один край.
Лист остался за пазухой. Его прятать было нельзя: его надо было читать.
Домой я вернулся задами, через два чужих огорода и одну поленницу, когда небо на востоке уже собиралось сереть.
Отец сидел на лавке у окна, одетый, в сапогах.
Он посмотрел на мои руки — пустые, — на мокрые до колена штаны, на глину.
— Слышал? — сказал я.
— Весь хутор слышал.
Я сел и стал стягивать сапоги.
— Утром пойдут по дворам, — сказал я.
Отец перевёл взгляд на ворота.
— Пойдут, — согласился он. — У нас на воротах мелом помечено. Значит, к нам из первых.
— Значит, из первых.
— Ты в доме чего оставил?
— Ничего.
— На себе?
Я подумал про лист за пазухой и врать не стал.
— Бумага.
Он повернул голову.
— Читал?
— Не всю.
— Наши там есть?
— На этом листе нет.
Он думал над этим дольше, чем я ждал.
— А чужие есть, — сказал он.
— Одиннадцать.
Отец поднялся, прошёл к печи, потрогал заслонку, зачем-то её поправил и вернулся на своё место у окна.
— Одиннадцать, — повторил он. — И что ты с ними делать станешь?
— Пока не знаю.
— Вот это первое честное слово за нынешнюю ночь.
За окном по улице прошли — не двое и не трое, а много, и прошли не таясь. В конце улицы забарабанили в чьи-то ворота кулаком. Потом ещё раз, дальше.
За занавеской скрипнула кровать: Настя села.
— Настька, спи, — сказал отец, не оборачиваясь.
— Я сплю, — сказала Настя.
Отец поглядел на мои сапоги, на глину до колена, на мокрое.
— Обей о скребок, — сказал он. — И вымой.
Глава 5
«Один не воин»
Отец был прав, очередь у нас была первой — двое пересчитали всех у ворот, заглянули в сарай и ушли. Настоящий обыск начался на следующий день, в девятом часу.
Восемь человек и подвода. Ворота открывать не стали, снесли вертушку прикладом и вошли всей толпой сразу.
— Все на баз! — крикнули от порога. — Живо!
В окно я успел увидеть, что то же самое делается у соседей: там уже стояли на снегу и кричали.
Настя вышла первой. Отец — за ней, надевая полушубок на ходу. Я вышел последним и встал у стены, куда поставили.
Обыск шёл быстро.
Вилами в солому — трижды, наискось. Крышку погреба сорвали и полезли с фонарём. В сарае вывалили из ларя весь корм и разгребли сапогами. Кто-то залез на чердак и сбросил оттуда старый хомут, и хомут упал на землю с тяжёлым мёртвым стуком.
Настя дёрнулась.
— Стой, — сказал отец, не поворачиваясь.
Она встала.
Один из них взял с полки её шкатулку, вытряхнул на пол и пошёл дальше. По полу покатились нитки, напёрсток и что-то мелкое, что закатилось под лавку и там осталось.
— Ищи, ищи, — сказал отец громко. — У нас всё на виду.
— Молчать, дед.
Печь разворошили кочергой. Постель стянули на пол. Икону сняли с полки, посмотрели за ней и поставили обратно — боком.
Старший у них был не Дыба: он распоряжался обыском и ходил следом за теми, кто выворачивал дом. Дыба стоял посреди база, играл плетью и смотрел на нас троих.
— Беркутовы, — сказал он.
— Мы, — сказал отец.
— Сдавали чего?
— Шашку и винтовку. В прошлый понедельник.
— Кто принимал?
— Мне не докладывали.
— А кто у вас тут по ночам такой ловкий ходит — тоже не докладывали?
— Тоже.
— Плохо у вас с докладами.
— Стары мы, — сказал отец. — Нам уж не докладывают.
Дыба перекинул плеть из ладони в ладонь.
— Позапрошлой ночью где были?
— Дома.
— Все?
— Все.
Он посмотрел на меня.
Я стоял и смотрел в землю в двух шагах перед собой. Сапоги я вымыл ещё второго и просушил у печи; глины на них не было, и это была вся моя защита.
— А этот?
— Сын, — сказал отец. — Контуженый.
— Что-то у вас все контуженые.
— Германская была, — сказал отец. — Долгая.
Дыба подошёл. Он был на голову ниже меня и шире вдвое, и от него пахло кожей и махоркой.
— Смотри на меня, — сказал он.
Я поднял глаза и посмотрел мимо. Смотреть мимо не пришлось учиться — мешала голова, честно мешала: с ночи в затылке стоял тупой гуд.
Дыба подержал паузу.
— Руки покажь.
Я показал.
Руки были в ссадинах, под ногтями засохла глина, один ноготь был обломан: подмыв и мёрзлый дёрн всё-таки оставили след. Я стоял и ждал.
— Мозоли, — сказал Дыба. — Хозяйственный.
Он повернулся и пошёл к воротам. Я выдохнул только тогда — и выдохнул неглубоко: рёбра не дали.
— Забирайте того, с краю, — сказал он на ходу. — И того, с Кривого. И этих двоих, что вчера у лавки стояли. И вон тех двоих у колодца.
— За что? — сказал кто-то от соседнего плетня.
— Пока ни за что, — сказал Дыба. — Пока.
Он остановился в воротах и повернулся к базу так, чтобы слышали и за плетнями.
— Слушать всем! Кто позапрошлой ночью ходил к обозу — пусть придёт сам. Придёт сам — с этими шестью ничего не сделается. Не придёт — пеняйте на себя, а не на советскую власть. По мандату военно-революционного комитета сроку ему до завтрашнего утра.
Он сел на подводу боком и подвода поехала.
- Предыдущая
- 9/56
- Следующая
