Казачья воля (СИ) - Тереньтьев Михаил - Страница 7
- Предыдущая
- 7/56
- Следующая
Один раз меня едва не срезали. Из калитки прямо передо мной вышла баба с вёдрами и встала. Я поздоровался и спросил, не проходил ли тут телок. Телка она не видала. Я пошёл дальше. Верхового к тому времени уже не было видно, но я знал, куда ведёт улица, и знал, что дальше околицы ей вести некуда.
У околицы, за последним порядком, стоял обоз.
Небольшой: шесть подвод, распряжённые лошади под попонами, кухня, и при них — амбар, старый, общественный, с новым висячим замком на пробое. У амбара было двое.
Верховой слез, постучал костяшками, отдал свёрток в приоткрытую дверь и поехал обратно налегке, уже рысью.
Я лёг в бурьян за плетнём соседнего огорода, устроился на правом боку и стал смотреть. Левый ныл после старухи, но дышать не мешал.
Двое у амбара говорили между собой, и ветер шёл от них ко мне.
— … третий раз переписываю. Этих ещё не брали: один список сюда, один в станицу, один при себе держать.
— Тебе не всё равно.
— Мне-то всё равно. Пальцы не всё равно. Ты видал, чтоб я писал? Я как курица.
— А кто велел?
— Кто-кто. Северин велел. Он говорит: бумага должна быть в трёх местах, тогда её нельзя потерять.
— Умный.
— Он-то умный. Даже слишком, переписываю-то я.
Один сплюнул. Другой пошёл к подводам за чем-то и вернулся не сразу.
Я лежал, пока не начало темнеть.
Смену им привели, когда на правлении зажгли лампу, — я видел отсюда её жёлтое пятно. Смена пришла тоже вдвоём, и постояли, и покурили, и опять эти три-четыре минуты стояли все четверо вместе, а дверь была за их спинами.
Задняя стенка амбара выходила в чей-то огород. Огород сходил в балку. Балка шла к воде.
Я запомнил замок — большой, висячий, а пробой старый и вбит в серое, растрескавшееся дерево. Я запомнил, что у одного из часовых сапоги не по ноге и он переступает. Я запомнил, что от бурьяна до угла амбара сорок шагов и что последние десять — открытые.
Но самое главное — подводы. Они стояли между амбаром и улицей, а лошади ночевали тут же, под попонами. Лошадь ночью слышит раньше человека и сообщает об этом громче. Новый вариант римских гусей.
Больше мне сегодня ничего не было нужно.
Хотя нет. Нужно было ещё одно: понять, зачем мне эта бумага.
Дед Игнат от неё не встанет. И те двенадцать не встанут. Лист, который Дыба читал по складам, — это уже сделанное, его не отменишь ничем.
А список тех, кого ещё не брали, — тот, который переписывают и повезут дальше, — это ещё не сделанное. Это те, кто пока ходит по хутору, топит печь и ничего не знает.
Я отполз задами, вышел к балке, поднялся на хутор с другого конца и пришёл домой, когда Настя уже второй раз грела ужин.
— Где ходил? — спросила она.
— У воды.
— Три часа?
— Да заплутал
Настя поставила передо мной миску и не отошла.
— А площади был?
— Был.
— Деда Игната…
— Да.
Она села, положила руки на колени и стала смотреть в стол. Отец же сидел на лавке у окна.
Глава 4
«Тихая работа»
Первое марта я переждал. Днём прошёл по краю балки, будто искал сухой камыш, и ещё раз увидел у амбара двух часовых. К ночи всё осталось на месте.
Отец не спал.
Стоило мне взять сапоги в руки, как дыхание за занавеской переменилось — не сбилось, а именно переменилось, в ожидании чего-то.
Я постоял. Он ничего не сказал.
Я вышел.
На дворе было темно и тихо, снега лежало мало, и то, что лежало, схватилось коркой и хрустело. Я обошёл двор по земле, где хрустеть было нечему, поднял вертушку и пошёл задами.
До околицы я шёл вчетверо дольше обычного.
Нет, не потому, что я такой осторожный. По улице ходить было нельзя, а огородами хутор устроен как всякий хутор: где тебе надо пройти, там плетень, а где плетня нет, там в лучшем случае цепной пёс, в худшем — без цепи.
Одну собаку я обошёл. Вторую обойти не вышло, и она подала голос, и я лёг за поленницей и лежал, пока в курене не крикнули на неё и она не замолчала. Это отняло ещё несколько минут и напомнило, что незаметных людей не бывает.
На выходе из третьего огорода я едва не вышел на человека. Он стоял у своего плетня и курил, просто курил, потому что не спалось. Я простоял за углом сарая, пока он не докурил и не ушёл, и успел за это время два раза подумать, что зря пошёл, и один раз — что не зря.
Промоина начиналась за последним огородом.
Днём она читалась просто: сухой овражек в рост человека, идущий от околицы вниз, к балке, а от балки к воде. Ночью она стала лучше, чем днём: по дну шёл песок, и по нему нога ставилась беззвучно. Я спустился сбоку, по осыпавшемуся срезу ниже последнего огорода. Вниз супскаться было легко, но вернуться по этому обледенелому срезу без шума не выйдет. Для обратной дороги оставалось пологое верхнее устье промоины.
Я прошёл по ней до места, откуда виден был амбар, лёг и стал смотреть.
Всё было, как я запомнил. Двое. Один сидел на колоде у двери, другой ходил вдоль подвод — от угла до кухни и обратно, видимо мёрз. У кухни под жестяным колпаком горела керосиновая лампа: свет падал вниз, на котелки и сапоги, а со стороны амбара была видна только тонкая жёлтая щель.
Лошади стояли под попонами, головами к плетню.
Лампу на правлении погасили — значит, смена уже прошла и эти двое встали недавно и продержатся до света. Две стороны одной медали: плохо, что свежий часовой всегда смотрит, хорошо, что смены не будет, а значит, не будет и тех четырёх минут, когда все стоят вместе и курят. Не хотелось бы, чтобы их в моменте оказалось больше.
Я лежал почти час.
Долго. За это время земля берёт из человека всё тепло, какое в нём есть, и принимается за то, которого нет. Я лежал на здоровом боку, подобрав под себя руки, и считал: сколько шагов до угла, сколько от угла до двери, сколько от двери до подвод, за сколько дойдёт от кухни второй, если пойдёт не спеша, и за сколько — если побежит.
За этот час ходивший сходил к кухне четыре раза. Первые три — на шесть-семь минут. На четвёртый он ушёл и не возвращался дольше обычного: там его кормили, а значит, у меня было время.
Перед тем как идти к амбару, я пополз вдоль склона проверить обратный путь. За изломом меня ждала ошибка.
В пологом верхнем устье, по которому я собирался вернуться к огородам, стояла подвода. Днём её не было. Её поставили поперёк, оглоблями к плетню, и рядом на привязи стояла лошадь в хомуте и шлее — будто её только выпрягли и не успели снять остальную сбрую. С места наблюдения устье прикрывал излом склона; подводу я увидел, только когда поднялся проверить отход.
Выйти к огородам через верхнее устье я теперь не мог. Лошадь на привязи — не собака, она не залает; она просто повернёт голову и переступит, а часовой на колоде услышит переступ и пойдёт смотреть, потому что у него больше нет никаких дел и ему скучно.
Значит, обратно — вниз по промоине. Не к огородам, а весь оставшийся путь по дну, до балки.
Я полежал ещё немного, привыкая к этой мысли, пока она мне не понравится. Мне она не понравилась ни через минуту, ни через пять.
Потом я пошёл.
Сидевший на колоде встал, чтобы размяться, и отошёл от двери на десять шагов — к углу. Я ошибся, он мочился.
Ему было лет двадцать. Винтовку он взял с собой, но взял неудобно, за ремень, стволом вниз, и держал левой рукой, а правой был занят.
Я вышел из-за угла и взял его сзади.
Ладонью на рот, второй рукой за ворот и вниз, коленом в подколенную — так, чтобы он сел, а не упал. Он был крепкий и рванулся один раз, сильно. Ребро у меня отозвалось так, что в глазах поплыло. Я довёл движение и приложил его затылком о бревно сруба.
Он обмяк.
Дышал.
Я подтащил его к стене, посадил и обшарил. Винтовка лежала там, где он её выпустил, — трёхлинейная, с примкнутым штыком. Подсумки висели у бедра. Поясной ремень я развязал не сразу: пряжка была не такая, как у моего, и пальцы искали язычок не там, где он был.
- Предыдущая
- 7/56
- Следующая
