Товарищ военврач V (СИ) - Гуров Валерий Александрович - Страница 3
- Предыдущая
- 3/51
- Следующая
Так… Ты бежал оттуда. Вон туда. Взрыв был вон там. Тебя откинуло метра на два. Окся… Окся!!!
Вот воронка… Далеко от тротуара. Но не так далеко, как хотелось бы. Вот скамейка, я помню её. Она — последнее, что я помню. Вот — кусты. Слева от тротуара и справа, прибитые взрывной волной. Справа — не только ей…
Ноги. Сапоги. Чулки над ними. Остро дефицитные…
Осмотр. Осторожно, не резко! Не трогать лишний раз руками!..
В шинели две дыры, в проекции, кажется, селезёнки и… и точно — сердца. Сукно насквозь в крови.
Осторожно перевернуть. Лицо белое. Полоски крови из ушей и ноздрей. И изо рта. Пульс… ЕСТЬ!
Я подхватил её на руки и рванул к «четырёхсотому». Не слыша криков за спиной и вокруг. Не слыша даже сумасшедшего боя собственного сердца о рёбра изнутри.
Потому что до своего сердца мне не было вообще никакого дела.
Глава 2
Ангел-хранитель
Я не бежал. Я летел.
Наверняка со стороны это смотрелось менее динамично, чем с моей точки зрения. Которая плыла, тряслась и дёргалась так же, как и не до конца вернувшееся сознание. Но ждать, когда мне станет хоть немного полегче, я не мог. И рванул, не начав ещё даже дышать толком. И на бегу тоже предсказуемо не раздышался.
Кругозор сжался почти до точки. До той, за которой где-то впереди были ворота «четырёхсотого». Должны были быть. Вокруг этой точки дёргались и тряслись чёрно-белые мухи, отвлекавшие, норовившие закрыть всё пространство, включая это крохотное окошко, за которым было крыльцо госпиталя, операционная, врачи. И всё это — под мерзкий писк в ушах. Нет, прямо в самом центре головы, там, где, наверное, должен был находиться таламус, отдел головного мозга, перегруженный сейчас сигналами боли и отчаяния.
Ноги несли меня вперёд, но с каждым шагом земля словно выгибалась и дёргалась, как спина дикой лошади, так и норовя сбросить. Рельсы железнодорожных путей делались будто бы выше, хотя, конечно, не могли расти. Но проклятые железяки как-то умудрялись бросаться под сапоги, подворачиваться на ровном месте, цепляться за каблуки. Я спотыкался, но не падал, потому что не мог позволить себе упасть. Потому что на руках у меня была Оксана, моя жена. Моя лучшая половина, которую только что вырвало из моих объятий взрывной волной, пробило осколками и бросило на стылую ноябрьскую Тамбовскую землю. В кусты, как под откос. Этот взрыв раскидал нас в разные стороны, как и эта война — сотни тысяч других семей. Ни до одной из которых мне не было сейчас никакого дела.
Она казалась лёгкой. Наверное, даже слишком лёгкой для женщины, которая ещё совсем недавно, кажется, волокла с рынка сумки, весившие, как она тогда со смехом говорила, как половина всех её тяжких грехов. Сейчас она молчала и не шевелилась. Только голова и ступни её безвольно мотались в такт шагам, и это было страшнее всего. Я прижимал её к груди, стараясь не трясти, но выходило плохо — на бегу не трясти невозможно. Ноги забились, дыхание рвалось из горла короткими, злыми рывками, но я его тоже не слышал. И упасть не мог, потому что нёс жену в операционную. И если бы я упал — всё, конец и ей, и мне. А сквозь мерзкий писк бормашины пробивалась одна-единственная мысль, крутившаяся бесконечным повтором, старой патефонной пластинкой: «Успей, только успей. Ты не имеешь права не успеть».
Впереди, в чёртовом хороводе чёрно-белых точек, как в старом телевизоре с плохим сигналом, показались распахнутые настежь ворота «четырёхсотого». Внутри, в свете автомобильных фар и керосиновых ламп, суетились люди. Много людей, моих коллег и друзей. Тех, кто мог, кто должен был сейчас помочь мне.
Когда в ворота ввалилась дёргающаяся странная фигура, норовившая завалиться направо, работы у персонала было уже много. Новые ребята-хирурги, ученики самого Бурденко, развернули сортировку прямо во дворе: носилки стояли рядами на специально подготовленных Ненашевскими мастерами ко́злах-подставках, санитары сновали между ними, сёстры накладывали жгуты и делали перевязки. Первая полуторка с усатым Петровым за рулём со скрипом и свистом замерла у самой черты на стене — той, что обозначала границу, дальше проезжать было нельзя, потому что это замедляло выгрузку. Отлаженная за эти недели система Николина работала и без него.
Всё шло привычно и нервно. Николай Сергеевич стоял на крыльце, в накинутой на плечи шинели, с вечно красными от недосыпа глазами. Он знал, что операционные, все, кроме одной, заняты его новыми подчинёнными — теми, кто был, пожалуй, наголову лучше его, начальника госпиталя, в части хирургической техники, но на две головы ниже Николина в способности вытаскивать с того света самых безнадёжных. А самого Николина где-то носили черти. Или НКВД.
Вторая фигура, перекошенная на левый бок, вбежала следом за той первой, странной. И первая вдруг заорала хриплым, страшным, но странно знакомым голосом:
— Какая свободна⁈
Покровский вздрогнул, как от удара или выстрела, с трудом, но узнавая изменившийся почти до полной неузнаваемости голос. Который ещё так недавно устало шутил с заместителем начальника облуправления НКВД, а теперь звучал, как отвратительный скрежет металла по стеклу. Главврач едва не закричал, увидев лицо доктора Николина, надежды и чуда «четырёхсотого»: окровавленное, с перекошенным ртом, дорожками крови из ноздрей и ушей. И с чьим-то телом на руках.
— Какая свободна⁈ — снова проорал я, не слыша собственного голоса, не зная, ору я или хриплю еле слышно, сорвав глотку первым же криком. Но люди вокруг зашевелились, замахали руками, что-то закричали в ответ. Я не понимал. Я не слышал. Работа едва не встала — врачи поворачивали головы, тоже начиная махать окровавленными руками, что-то орать, судя по открывавшимся ртам. Но мне было не важно.
Что-то ударило в правое плечо. Я скосил глаза. Коля. Лицо его было в саже и кирпичной пыли, на щеке — глубокий, почти сквозной порез, из которого текла кровь, но он не обращал на это внимания. Он показывал мне два пальца. Два. Я моргнул. И понял. Свободна вторая операционная. Чарный, в отличие от меня, слышал, что орали остальные, и придумал, как донести информацию до глухого и контуженного.
Но думал я об этом уже на бегу, не чуя под ногами ступеней, взлетая на крыльцо, откуда только что не через перила отскакивали санитарки и сёстры.
— Наркоз! Коля — пульс!
Господи, как же это отвратительно, когда ты сам себя не слышишь. Люди вздрагивали, подскакивали, морщились — наверное, орал я и впрямь громко, но мне казалось, что меня никто не слышал и не понимал. О том, чтобы разделить мою боль, нечего было и думать.
Что-то стукнуло по левой ладони. Я опустил глаза: Коля, упавший на табуретку возле стола, державший шину Дитерихса, треснул ею, привлекая моё внимание. Показывая жестами, что руки, если я позабыл, перед операцией врачу следовало бы обработать.
Я бережно уложил Оксану на стол, на живот, повернув голову в сторону, надеясь, что шейный отдел цел. Спина её шинели была залита кровью — от затылка до поясницы и ниже. Дыхания я не чувствовал, но видел, как пузырилась кровь в ноздрях и на губах при каждом выдохе. Дыхание было очень плохим: собачьим, хриплым, резким, неглубоким. Рефлекторным. Агональным? Нет, пожалуй, ещё не агональным. Но очень похожим на то. И ранения такие, сочетанные, здесь считались фатальными, даже, пожалуй, по отдельности.
Жестом показал Кате, чтобы приоткрыла Оксане рот, разжав губы. Сам не мог — уже начинал готовиться мыться на операцию. Вгляделся пристально, благо, свет от новых отражателей был чудесный. И понял, что шанс оставался — кровь в её рту была от прикушенного языка, а не текла из горла.
Коля сидел в головах, с него уже среза́ла гимнастёрку бледная Маруся. Он показал мне, чтоб я отошёл от стола и не мешал Костаковой с Беловой, которые уже освобождали Оксю от шинели и всего, что было под ней. Я вытянул ладони перед собой и едва не заорал снова: пальцы не тряслись! Надежды на это почти не оставалось, вот только думать об этом мне было нечем. Не было того тремора, как после предыдущей контузии! Значит, могу оперировать, значит, я хирург, настоящий оперирующий хирург, а не контуженный, убогий, бесполезный инвалид!..
- Предыдущая
- 3/51
- Следующая
