Петербургский врач 6 (СИ) - Воронцов Михаил - Страница 34
- Предыдущая
- 34/66
- Следующая
— Разрешите, Антон Власьевич, — сказал я. — Есть мысль. Дурная на первый взгляд, но вы дослушайте.
Лихарев повернулся ко мне.
— Штурм можно отменить. Совсем, без единого выстрела. Не нам его отбивать, а японцам его отменить, самим, своей волей.
— Это как же? — хмыкнул Стрижак.
— Их надо напугать. Не пушками, к этому японцы привычны. Напугать тем, чего боится любая армия на свете сильнее пушек. Заразой.
Я выждал секунду и продолжил.
— У нас брюшной тиф. Болезнь грязной воды и грязных рук. В атаке ею не заразишься, хоть весь день по нашим окопам ползай, только воду из нашей протоки не пей. Японские врачи это знают отлично, у них медицинская служба поставлена образцово. Брюшняком их не испугать. Но есть другой тиф. Сыпной. Тот самый, военный, окопный. Считается, что его разносят миазмы, а самые передовые врачи думают, что еще и насекомые, в том числе и вошь. Она сидит в швах одежды, переползает с человека на человека, и всякий, кто войдет в зараженный окоп, кто ляжет на чужие нары, кто тронет чужую шинель, обречен. Взять траншею, где сыпняк, это все равно что взять траншею с ядом. Победитель получает эпидемию себе в полк. Любой японский штабной медик, услышав про сыпной тиф у противника, ляжет костьми, но наступление остановит.
— Так у нас же не сыпной, — сказал Зубелин.
— А им откуда это знать? — Я пожал плечами. — Анализов на расстоянии не делают. Есть слух, есть картинка в бинокль. Слух мы им доставим. Картинку покажем.
Лихарев смотрел на меня и молчал. Долго молчал, с полминуты.
— Обман потом раскроется, доктор, и что тогда?
— А что тогда? Штурма не будет сейчас в ближайшее время. Через месяц мы заразу уже победим. Тогда будет уже легче. И потом, Антон Власьевич, как он раскроется? Пленных мы им не дадим, в гости к себе не позовем. А не верить в тиф на этой войне никто не рискнет. Про то, что творится в госпиталях, они наслышаны не хуже нашего.
Стрижак вдруг засмеялся.
— А ведь дело говорит доктор. Ей-богу, дело. Слух доставить есть кому. Имеется у меня человечек.
— Вот про человечка и поговорим, — сказал Лихарев. — Отдельно.
Он еще раз обвел всех глазами.
— Терять нам, господа, нечего. Действуем. Доктор, Матвей Кузьмич, останьтесь. Остальные свободны, и о разговоре молчок. Услышу пересуды, взыщу.
Человечек у Стрижака оказался китаец из деревни верстах в семи, староста Ли. Мужик оборотистый, до войны гонял контрабанду через залив, соль и опий, теперь приторговывал с обеими армиями сразу. Нам продавал кур и сведения о японцах, японцам, надо думать, что-то про нас. Стрижак это знал и платил ему все равно.
— Двойной он, само собой, — говорил Стрижак, пока мы ехали на лошадях к его деревне окольной тропой (я не большой специалист в конном деле, но опыт есть), — и нам стучит, и японцам. Тут все двойные, доктор, честных нет. Но нам его двойное дно сейчас в самую масть. Он к японцам вхож, ему поверят. Особенно если он не продавать сведения придет, а со страху сбежит.
Фанза старосты стояла на отшибе, крепкая, за глиняной оградой. Ли встретил нас во дворе, кланялся часто и мелко, глаза при этом работали как счеты, туда-сюда. Лет пятидесяти, сухой, жилистый, лицо в морщинах, как печеное яблоко. По-русски говорил сносно, нахватался за годы контрабанды.
В фанзе, при плошке с бобовым маслом, я выложил на стол горсть серебряных рублей. Не мешок, горсть, но полновесную. Серебро в этих краях понимают лучше любых слов и любых бумажек.
— Слушай меня, Ли, и запоминай. Завтра ты пойдешь к японцам. Сам, по своей воле, никто тебя не посылал. Ты прибежишь к ним, потому что боишься. Из-за русских. Понял? Ты боишься русских, вернее, той беды, что у них началась.
Ли смотрел на серебро и кивал.
— Говорить будешь так. Ты возил русским кур, тебя пускали в лагерь, а теперь не пустили, гнали от ворот. Но ты видел. Русские лежат вповалку, в землянках и прямо на дворе, и все покрыты красной сыпью. Вши ползают. Русский врач сказал — сыпной тиф. Это скажешь обязательно, это главное слово. И еще скажешь: русский лекарь запретил хоронить умерших. Людей не хватает, копать мерзлую землю некому, и мертвых складывают за лагерем, накрыв рогожей. Ты сам видел эти носилки. Тебе стало страшно, что зараза перекинется на твою деревню, и ты пришел просить у японского начальства защиты и совета. Все. Больше не выдумывай ничего, на вопросы отвечай, что видел издали и близко не подходил.
— Сыпь красный, вошка много, мертвый не копай, — повторил Ли и покивал. — Моя понимай. Страшный болезнь. Тифуса.
— Вот именно. Тифуса.
Серебро исчезло со стола так быстро, что я не уследил за движением. Ли проводил нас до ограды, кланяясь через шаг.
Обратно ехали молча. Потом Стрижак вздохнул.
— Думаешь, не продаст? Возьмет наше серебро, придет к японцам и выложит все как есть: русские, мол, велели вам врать про сыпняк. И серебро покажет.
— Может и продать. — Я об этом думал всю дорогу. — Только смотри, что выходит. Продаст он нас, и что японец сделает? Придет и всех нас перебьет. А с кем тогда Ли торговать останется? И деньги получать от кого? От одних японцев? Да и будет он им нужен, если фронт отсюда уйдет. Ему нас погубить невыгодно.
— Он купец, — согласился Стрижак. — Купеческая душа жадная. Ну, поглядим. А только я на всякий случай велю тут присматривать.
— Присматривай. И вот еще что, Матвей Кузьмич. Слух слухом, но японцы народ дотошный. Донесение они проверят. Возьмут бинокли и станут глядеть на наш лагерь сутки напролет. И если увидят обычный лагерь, где ходят строем и таскают дрова, вся затея сдохнет. Они должны увидеть чуму.
— Это как же?
— А это уже моя забота. Мне нужен десяток-другой-третий солдат посмышленее. Будем ставить спектакль.
Спектакль мы поставили быстро, и я в жизни не думал, что мне придется работать режиссером.
Первым делом декорации. По брустверам, на кольях, развесили тряпки, вымазанные до грязно-желтого цвета глиной и отваром гаоляновой шелухи. Желтый флаг во всех портах мира означает одно: на борту карантин, не подходи. Морской сигнал, но японцы нация морская, их офицеры его прочтут без словаря.
Дальше дым. Я велел жечь по лагерю костры из сырого лапника, гнилого тряпья и камышовой трухи, и жечь не для тепла, а для чада. Огня от таких костров никакого, зато сизого вонючего дыма горы. Со стороны понятно без объяснений: лагерь окуривают, выжигают заразу. Дым висел над позициями плотной пеленой, ел глаза и оседал на всем горькой копотью. Свои плевались, зато издали картина выходила самая похоронная.
И наконец, актеры. Два десятка солдат получили роли тифозных. Задача простая: днем, на виду, ходить между землянками шатаясь, держась за стены, падать, сидеть на земле, обхватив голову. Двое носильщиков с носилками должны были по три-четыре раза на день выносить за лагерь, к дальнему бугру, накрытые шинелями тела. Шинели мы набили гаоляновой соломой, и с двухсот шагов от настоящих их было не отличить. У бугра носилки опрокидывали за кучей земли и шли обратно, порожняком и понурившись.
Солдаты от таких ролей были не в восторге. Ворчали, что грех такое представлять, беду накличем, крестились украдкой. Один пожилой стрелок так прямо и сказал унтеру: покойника изображать, самому в яму лечь. Унтер обещал ему ямы без всякого тифа, если не выполнит приказ. Помогло.
Лихарев ходил смотрел, инспектировал. Как-то постоял, поглядел, как двое носильщиков тащат к бугру очередное соломенное тело, накрытое шинелью. Носильщики старались: шли медленно, спотыкались, как под настоящей тяжестью.
— Складно помирают, — сказал Лихарев. — Даже жутко. Я, доктор, признаться, до последнего считал вашу затею баловством. А теперь гляжу и сам почти верю. Одно нехорошо: как бы в штабе дивизии про наш мор не прослышали. Черт их знает, что подумают и что сделают.
— Прослышат, объясните как есть. Военная хитрость, на нее и рапорт написать можно. А вот отменять ничего нельзя, Антон Власьевич. Японец сейчас смотрит на нас в десять биноклей, я это чувствую спиной. Один день обычной лагерной жизни, и весь спектакль насмарку.
- Предыдущая
- 34/66
- Следующая
