Сыскарь с того света (СИ) - Пылаев Валерий - Страница 3
- Предыдущая
- 3/56
- Следующая
— Не разрешаю.
Огромная фигура наверху дернулась. Не сдвинулась с места, нет. Но что-то изменилось — едва уловимо, так, что можно и вовсе не заметить. Тень памятника, лежавшая на мостовой, качнулась, хотя луна стояла неподвижно. Протянутая рука всадника — та самая, указующая на запад — то ли сжалась в кулак, то ли всегда была такая, и просто свет лег иначе.
Старик сделал шаг назад. Маленький, аккуратный, почти незаметный шажок. Глаза его скользнули к набережной — туда, где за гранитным парапетом покачивалась на темной воде лодка.
— Правильно мыслишь, — сказал Всадник, и в лязгающем металлом голосе прозвучало что-то похожее на усмешку. — Садись в свое корыто — и давай отсюда. Покуда я не осерчал.
На несколько мгновений над Сенатской площадью повисла тишина. Такая густая и тягучая, что когда старик аккуратно, не торопясь наклонился к саквояжу и щелкнул замками, звук получился неожиданно громким.
— Как вам будет угодно, — проговорил он.
Одернул сюртук, изобразил учтивый поклон и зашагал обратно к набережной. Бесшумно, как и пришел. Но перед лестницей, ведущей вниз к Неве, вдруг замедлил шаг, развернулся и снова посмотрел на тело у подножья Гром-камня.
— Порядок вещей не нарушить, — сказал он тихо. То ли Всаднику, то ли самому себе. — Кто умер — тот умер. И иначе — никак.
Старик спустился по ступенькам к воде, его лодка отошла от гранитного берега — тихо, без единого всплеска. И тут же пропала, растворившись в тумане над Невой, будто ее тут и вовсе не было.
И стало тихо. Еще тише, чем прежде — ни волн, ни ветра, ни города. Только тело у камня и памятник над ним.
— Не слушай старого дурака, — сказал Всадник.
Голос изменился. Грозный гул ушел — осталась только глубина. Негромкая, спокойная и почти теплая. Так, может быть, звучит город, когда разговаривает сам с собой ночью на пустых набережных.
— Мне виднее. А раз уж так — не окончилась твоя служба, сыскарь Булатов. И не окончится, покуда я не скажу.
Тело у подножья Гром-камня дрогнуло. Грудь поднялась — медленно, с хрипом, а пальцы руки, что до сих пор тянулась к револьверу на мостовой, сжались в кулак. Рот открылся, и из него вышел звук — не стон, не слово.
Вздох.
А с ним вернулись и другие звуки — разом, будто кто-то отдернул занавес. Нева снова зашелестела волной о гранит, ветер рванул с залива, а фонари на Адмиралтейском проспекте вспыхнули тем белесым, неровным и живым светом, каким им и положено гореть. Луна вышла из-за облаков и снова поплыла по небу, неторопливая и равнодушная ко всему, что случилось внизу.
И только Медный всадник на своем камне остался неподвижным. Конь, змея, протянутая рука. Бронза и гранит.
Памятник — просто памятник.
Топот послышался со стороны Адмиралтейства — громкий, тяжелый стук сапог вперемежку с сердитым бряцанием всего того, что служивому люду положено носить на портупее. Краснолицый усатый городовой в расстегнутой шинели выбежал на площадь — и тут же рванул к распростертому у подножья Гром-камня телу.
— Ваше благородие! — позвал он, наклоняясь над сыскарем. — Голубчик, ты как? Живой? Господи Иисусе, да что же…
Городовой отпрянул, будто ошпаренный, потом судорожно нашарил свисток на шнурке и прижал к губам. Через мгновение откуда-то издалека откликнулся второй свисток, потом третий, и где-то за фонарями замелькали плечистые фигуры.
— Сюда! — заорал городовой, срывая голос. — Сюда, братцы! Сыскаря ранили! Карету — подайте карету!
Глава 2
Часы — здоровенные, с маятником в полруки и потертой позолотой — висели на стене, и в тишине их тиканье разносилось эхом по всей комнате. Кое-как разлепив глаза, я скользнул взглядом по бордовым портьерам на окнах, задернутым до половины. Темные обои, бюро у стены — чернильница, стопка бумаг и бронзовый подсвечник с огарком. Книжный шкаф до потолка.
В комнате пахло табаком, чаем и чем-то еще — то ли воском, то ли лекарством. Чужая квартира, богатая и обжитая, хоть убранство и не первой свежести. Самые настоящие барские апартаменты — в самый раз для купца. Или чиновника. И не из мелких, а серьезного человека.
Вот только… Я-то какого черта тут делаю?
Последнее, что осталось в памяти: проходные дворы, луна, Сенатская площадь. Гром-камень и памятник наверху. Желтые глаза в темноте и лицо — совсем не похожее на человеческое. Боль поперек живота. А потом — ничего.
И по всему выходило, что лежать мне полагалось или там, на мостовой, или где-нибудь в покойницкой при больнице, но уж точно не на диване.
А я — здесь. Живой, под одеялом, в чужой квартире.
Привиделось мне все это, что ли?.. Зашел в трактир на Сенной после службы, хватил через край, вот и мерещится. Чудища, глаза желтые… Не дело сыскарю так гулять, что потом просыпаться абы где — ну, так оно со всеми бывает.
А вот чего не бывает — что человека пуля не берет. И драка мне точно приснилась, не иначе с усталости. Если бы и правда так покромсали, даже к хирургу не повезли бы. Ни в Мариинскую, ни в Обуховскую, ни еще куда. Чего везти, спрашивается, если человека, считай, надвое порвало?
Верно? Верно, как же иначе. Вот она — логика. Чтобы успокоиться окончательно, я приподнял одеяло.
И едва не подпрыгнул.
— Едре-е-ена мать…
Два шрама с уродливо-неровными краями тянулись поперек живота, от бока к боку. Третий расположился чуть повыше, и выглядел не так жутко — что-то острое прошло вскользь. И над ним еще всякая мелочь — уже скорее царапины, затянувшиеся свежей кожей. Розовые, плотные, гладкие, будто недели три назад поранило, не меньше. И как раз там, где меня вскрыла неведомая желтоглазая тварь.
Так, значит, взаправду все случилось? И погоня, и чудище, и остальное? Так это сколько ж я тут провалялся?
Часы подсказывали время — десять, но о прочем, как и положено часам, сообщать не спешили. Я покосился на окно. Свет за портьерами ровный, теплый. С улицы — голоса, стук колес по мостовой, где-то далеко свистел городовой.
Утро. Десять утра.
Я огляделся в поисках одежды — и выругался покрепче, чем минуту назад.
Одежда-то была. На кресле, аккуратно сложенная: брюки, ботинки рядом на полу. Шинель в едва заметных на темном сукне бурых пятнах — кровь, понятное дело. Не чужая, моя. На груди и вороте — мелкие дыры, будто шрапнелью прошило.
И прямо на шинели сидело нечто.
Размером с охотничью собаку, лохматое и косое — одним блестящим глазом оно таращилось на дверь, другим, кажется, на меня. В одной лапке мой бумажник, в другой — пуговица от бог знает чего. Физиономия — не то чтобы страшная, скорее нелепая: длинный нос, рот до ушей и сами уши — здоровенные и обвисшие, как у дворняги.
Ну все. Точно допился. До белой горячки, до чертиков… Ну, или что это вообще такое?
Неведома зверушка тем временем уставилась на меня уже обоими бесстыжими глазами. Сгорбилась, поджав уши — но рыться в карманах шинели все равно не прекратила.
Такого я стерпеть не мог. Даже от галлюцинации — и заорал на всю квартиру.
— А ну положь!
Создание подпрыгнуло, выронило бумажник, заверещало — и сигануло с кресла на ковер сразу через полкомнаты. И уже оттуда оттуда рвануло за дверь, сверкая пятками. Через мгновение топот ног стих, и чужие апартаменты тут же вновь обрели вполне нормальный вид.
Будто никакого лохматого ворюги тут и вовсе не было.
Я подобрал бумажник и натянул брюки. Револьвера не нашлось ни в кресле, ни на полу, так что я снял с бюро подсвечник — бронзовый, тяжелый, фунта на три. Так себе замена, но огреть того любителя порыться по чужим карманам, если вздумает вернуться — пожалуй, сойдет.
Дверь из комнаты вела, как оказалось, не в коридор, а прямиком в гостиную — просторную, светлую, с высокими окнами на улицу. Паркет, лепные карнизы, камин с изразцами. Живут же люди…
— Вижу, вы уже проснулись, Петр Алексеевич? Рад видеть вас в добром здравии. Хоть и, признаться, немного удивлен.
- Предыдущая
- 3/56
- Следующая
