Золотая дорога - Монтгомери Люси Мод - Страница 5
- Предыдущая
- 5/6
- Следующая
– Фелисити, ты не понимаешь, – принялась терпеливо разъяснять Рассказчица. – И полагаю, я не смогу заставить тебя понять. Но попытаюсь. Я в десять раз больше ценю такую книгу, чем новую. Это же одна из его собственных книг, разве ты не видишь? Он прочел ее сотню раз и полюбил ее, и они стали друзьями. Новая книга только что из магазина совсем не то. Она ничего не значит. Я считаю, этот его подарок – прекрасный комплимент. Я горжусь им больше, чем всем остальным, что мне подарили.
– Ну и пожалуйста, – ответила Фелисити. – Да, я этого не понимаю и не желаю понимать. Я бы никому не подарила на Рождество старую вещь и никому бы не сказала спасибо, если бы такое подарили мне.
Питер был на седьмом небе, потому что ему достался подарок от Фелисити – и, сверх того, сделанный ее собственными руками. На картонной книжной закладке шерстяной нитью был сработан красивый желто-красный кубок, а внизу, под кубком, зеленые буквы складывались в торжественный призыв: «Не трогай чаши»[5]. Питер отнюдь не страдал привычкой к излишествам, он не заглядывался даже на вино из одуванчиков, и мы не поняли, с чего вдруг Фелисити избрала такой сюжет. Но Питеру понравилось решительно все, так что никто не отважился омрачить его счастье критическими замечаниями. Позже Фелисити разъяснила мне, что сделала для него такую закладку, потому что его отец крепко выпивал, прежде чем бросил семью.
– Я решила, надо его вовремя предостеречь, – сказала она.
Даже Пату досталась голубая ленточка, которую, впрочем, он сорвал с шеи и потерял через полчаса после того, как ее завязали. Пату были чужды спесивые попытки украсить свое физическое обличье.
Рождественский обед, достойный чертогов Лукулла[6], удался на славу; мы съели куда больше, чем следовало, и никто не посмел запугать нас последствиями обжорства в этот единственный день в году. А вечером – о, упоение и восторг! – мы отправились на праздник к Китти Марр.
Стоял чудесный декабрьский вечер. В течение дня колкий утренний воздух постепенно смягчался, пока не стал осенним. Снега не было, и длинные поля, тянущиеся вниз по склонам холма от усадебного дома, выглядели бурыми и рыхлыми. Странная сонная тишь спустилась на лиловую землю, на темный хвойный лес, на окраины долины, на увядшие луга. Природа словно с удовлетворением сложила натруженные руки и теперь отдыхала, предвкушая, как вскоре ее одолеет долгая зимняя дремота.
Сперва, когда пришли приглашения на праздник, тетя Джанет сказала, что нам туда нельзя; однако в нашу защиту выступил дядя Алек, возможно под влиянием тоскливого взгляда Сесили. Если у дяди Алека и были любимчики среди детей, так только Сесили, и в последнее время он стал еще больше ей потакать. Я то и дело замечал, как пристально он смотрит на дочь, и, следуя за его взглядом и его мыслью, я тоже каким-то образом узрел, что она бледнее и худее, чем была летом, и что ее нежные глаза кажутся больше, а в моменты покоя на ее личико сходят усталость и изнеможение, и оно делается очень умилительным и трогательным. А еще я слышал, как дядя Алек говорил тете Джанет: мол, не нравится ему, как это дитя все более походит на тетю Фелисити.
– С Сесили все в полном порядке, – резко ответила тогда тетя Джанет. – Она просто очень быстро растет. Не глупи, Алек.
Впрочем, после этого Сесили доставалась кружка сливок тогда, когда нам полагалось лишь молоко, и тетя Джанет придирчиво следила, чтобы ее младшая дочь, выходя на улицу, непременно надевала галоши.
Однако этим веселым рождественским вечером никакие страхи и смутные предзнаменования грядущих напастей не омрачали наших сердец и лиц. Сесили, со своими мягко сияющими глазами и блестящими каштановыми волосами, выглядела ярче и симпатичнее, чем когда-либо. Для красоты Фелисити невозможно было подобрать слов, а что до Рассказчицы, то она, на волне воодушевления в своем красном шелковом наряде, источала очарование и привлекательность куда более сильные, чем ее обыкновенная миловидность, – и это несмотря на тот факт, что тетя Оливия категорически запретила красные атласные туфельки и безжалостно навязала племяннице толстые ботинки.
– Я прекрасно понимаю, как тебе хочется надеть их, – сказала тетя Оливия со смешливым сочувствием, – но на декабрьских тропах слякоть, и если уж тебе идти пешком до Марров, то точно не в этой легкомысленной парижской обувке, которую и галошами не уберечь. Так что собери свое мужество, дитя мое, и покажи, что дух твой превыше красных атласных туфелек.
– К тому же, – встрял дядя Роджер, – это красное шелковое платье и так разобьет сердца всей женской мелюзги на празднике. А если еще и туфельки добавить, то девицы вконец скиснут. Не делай этого, Сара. Оставь им хоть крошечную лазейку для веселья.
– О чем это дядя Роджер говорит? – прошептала Фелисити.
– О том, что вы, девчонки, просто помираете от зависти, глядя на платье Рассказчицы, – пояснил Дэн.
– Я лично не склонна к зависти, – надменно проговорила Фелисити. – Пусть себе надевает это платье сколько влезет – с ее-то цветом лица.
Как бы то ни было, праздник нам невероятно понравился, всем до единого. Мы весело болтали по дороге домой, шагая мимо сумрачных, затененных полей, иссеченных серебристыми звездными лучами, и Орион свершал над нами свой величавый путь, а багровая луна выкарабкивалась из-за кромки горизонта. Часть дороги нас сопровождал напевающий во тьме ручеек – беспечный и безответственный бродяга долин и глухомани.
Фелисити и Питер шли не с нами. В тот рождественский вечер чаша Питера явно переполнилась счастьем. Выйдя из дома Марров, он храбро обратился к Фелисити:
– Можно, я провожу тебя домой?
И Фелисити, к нашему вящему изумлению, взяла его под руку и дальше зашагала с ним. Манерность ее не поддавалась никакому описанию и ничуть не поколебалась от насмешливого присвиста Дэна. Что до меня, то я сгорал от жгучего тайного желания попросить у Рассказчицы разрешения проводить до дома ее, но мне никак не удавалось набраться мужества. Как же я завидовал легкости и непосредственности Питера! Не тягаться мне в этом с ним – и потому Дэн, Феликс, Сесили, Рассказчица и я шли рука об руку через рощу Джеймса Фрюэна, все теснее прижимаясь друг к другу, ибо в ельнике пели какие-то потусторонние арфы, и кто знает, что за пальцы касались этих струн. Под напором ночного ветра тяжелые хвойные ветви терлись об усыпанное звездами небо, и над нашими головами плыла могучая полнозвучная музыка. Вероятно, эти эоловы гармонии и напомнили Рассказчице об одной стародавней легенде.
– Я вчера вечером прочитала одну чудную историю в книжке тети Оливии, – начала наша подруга. – Называется «Рождественская арфа». Хотите послушать? Мне кажется, она очень подходит к этой части дороги.
– А там нет ничего про… про привидения? – смущенно поинтересовалась Сесили.
– Нет, я бы ни за что не стала рассказывать здесь историю о привидениях. Мне бы и самой было слишком страшно. Эта история – про одного из пастухов, которые видели ангелов в первую ночь Рождества. Он был совсем юным и всем сердцем любил музыку. Ему ужасно хотелось научиться доносить до людей мелодии, наполнявшие его душу, но у него ничего не получалось. Арфа у него была, и он часто пытался играть на ней, однако из-под неловких пальцев выходила такая какофония, что товарищи осыпали его насмешками да издевками и обзывали безумцем, потому что он не желал бросать это занятие и, вместо того чтобы сидеть с ними у костра и обмениваться байками, коротая долгие ночные бдения возле овечьих отар на холмах, устраивался в сторонке с арфой в руках и глядел в небо. Приходящие из великой тишины мысли были ему намного милее громкого смеха приятелей. Он никогда не терял надежды, и порой она срывалась с его губ в виде молитвы о том, чтобы однажды ему удалось выразить эти мысли в музыке и подарить их усталому, измученному и забывчивому миру. В ночь Рождества он вместе с товарищами пас овец на холмах. Было зябко и темно, так что все, кроме него, с радостью сгрудились вокруг костерка. Он же, по своему обыкновению, сидел в отдалении один, с арфой на коленях и великой жаждой в сердце. Но тут в небе над холмами разлился дивный свет, словно ночная тьма вдруг расцвела мириадами сверкающих бутонов, и все пастухи узрели ангелов и услышали их пение. Ангелы пели, а арфа в руках юного пастушка вдруг негромко заиграла сама собой. Он слушал и понимал, что арфа подыгрывает ангельской музыке и что в этой музыке – все его надежды, чаяния и устремления. С той самой ночи, когда бы он ни брал в руки арфу, она играла ту же музыку; и пастушок бродил по белу свету с арфой, от звуков которой исчезали ненависть и распри и воцарялись мир и благость. Кто слышал ту арфу, тому больше не приходили в голову дурные мысли; кто слышал ее, тот больше не чувствовал безнадежности, отчаяния, горечи и злости. Стоило человеку хоть раз прикоснуться к ангельской музыке, как она поселялась в его душе, сердце и жизни, навсегда становясь частью его самого. Шли годы, пастух состарился, сделался согбенным и слабым, но он по-прежнему бродил по городам и весям, чтобы арфа несла всему человечеству весть о рождественской ночи и ангельском гимне. В конце концов силы покинули его, и однажды темной ночью арфист упал на обочине дороги. Однако, пока дух его отходил, арфа продолжала играть, и ему привиделось, будто перед ним предстал Сияющий, глаза которого горели дивным звездным светом, и Он заговорил с пастухом:
- Предыдущая
- 5/6
- Следующая
