Сталинград (СИ) - Градов Константин - Страница 17
- Предыдущая
- 17/55
- Следующая
Осколок. Один. Прилетевший через пролом с той стороны, откуда никто не стрелял последние два часа. Я взял его самокрутку, посидел с ней в руках и убрал в карман, потому что бросать было жалко, а курить я не курю.
Первый из моих.
Я запомнил, что он попросил прикурить, а я не успел.
Вечером Гнатенко собрал у себя всех, кто был за старшего. Нас набралось семеро, включая меня, и я оказался единственным, кто не имел к этому гарнизону никакого отношения.
— Так, — Гнатенко разложил на ящике огрызок карты. — Слушайте обстановку. Первый ярус мы потеряли целиком. На верхней галерее — сами знаете. Между ними, на третьем и четвёртом, сидим мы. Воды нет, патронов мало, зерно будет гореть ещё неделю. Связи со своими нет со вчерашнего дня.
Элеватор было не удержать. Не благодаря уму: в прошлой жизни я видел схему с датами. Этот квадратик менял цвет двадцать второго сентября. Сегодня было двадцатое.
Двое суток. Может, чуть больше. И сказать это я не мог: не поймут державшие этот «квадратик» уже не первые сутки высохшие, голодные и уставшие мужики пришлого ефрейтора из чужой части, который объясняет, что держать его бесполезно.
— Товарищ командир. Разрешите вопрос?
— Ну.
— У вас люди двое суток без воды. Через двое суток они не смогут держать оружие — не от храбрости зависит, от физиологии. Что предусмотрено?
Гнатенко посмотрел на меня.
— А что тут предусмотришь?
— Тогда предлагаю предусмотреть сейчас, — я показал на карту. — Пока люди могут ходить. Раненых надо выводить не тогда, когда будет прорыв, а сегодня ночью. С каждым — по одному здоровому. Мои проведут: мы днём шли этой дорогой, и она работает.
В закутке стало тихо. Чужой ефрейтор предлагал сбежать — именно так они меня услышали.
— Ты, парень, — медленно проговорил кто-то из темноты. — Предлагаешь бросить позицию?
— Я предлагаю вывести тех, кто воевать уже не может. Позицию держат здоровые. Раненые её не держат, они её едят: воду, бинты и людей, которые с ними сидят.
Гнатенко долго молчал.
— Сколько заберёшь? — спросил он наконец.
— Сколько дойдёт. Ходячих — всех. Тяжёлых — на носилках, но их немного унесём, у меня одиннадцать человек.
— Ящики зачем?
Гнатенко обвёл взглядом своих, вернулся ко мне и сплюнул воздухом.
— Забирай.
Мы вышли в два часа ночи. Девятнадцать человек: мои десять, восемь раненых и проводник. Ходячих вели под руку, двоих несли.
Дорога назад была та же, но с крюком мимо спаленного машинного отделения, а груз был гораздо тяжелее.
В дренажной трубе один из раненых начал захлёбываться кашлем, и мы стояли на карачках в вонючей воде минут пять, зажимая ему рот, пока сверху опять кто-то не прошёл.
Прошли. Ушли.
К нашим мы добрались перед рассветом. Из девятнадцати дошли семнадцать. Один тяжёлый умер в трубе, второй — уже на выходе, в подвале, метрах в ста от своих. Его донесли, и это, наверное, тоже что-то значит.
Мои — все, кроме Сафонова.
Карасёв встретил нас у входа в подвал. Лицо было бессонное.
— Живые?
— Один двухс… — Я одёрнул себя и исправился: — Убит красноармеец Сафонов. Осколком, на третьем ярусе элеватора. Вывели восьмерых раненых из гарнизона.
— Восьмерых? — Карасёв поднял брови. — Тебе приказано было доставить и вернуться.
— Так точно. Доставили и вернулись.
— С восемью чужими ранеными.
— Так они по дороге попались, товарищ лейтенант.
Карасёв махнул рукой — заводите раненых — и повернулся ко мне:
— Обухов, ты когда-нибудь выполнишь приказ так, как он написан?
— Обязательно, товарищ лейтенант. Как только напишут правильно.
Карасёв не обиделся.
В подвале нас напоили. Мутный кипяток из закопчённого котелка, который ещё позавчера казался мне настоем ржавых гвоздей, теперь показался лучшим, что я пил в двух жизнях.
Тюрин налил мне первому. Я передал Грачёву, Грачёв — Митьке, Митька выпил и почему-то заплакал, а потом сказал, что это от дыма.
Никто не стал спорить.
Кабаков осмотрел нас всех — чёрных, обгорелых, с потрескавшимися губами — и вынес заключение:
— Прям как черти.
— Кабаков, — прохрипел Полещук. — У тебя вши-то живы?
Кабаков полез в шинель, поискал и с искренним удивлением сообщил:
— Ушли.
— Куда?
— А чёрт их знает. Может, к немцам подались. У них там воды больше.
Подвал засмеялся — тихо, потому что громко смеяться потрескавшимися губами больно.
Я лежал и не мог заснуть. Ожог на левом предплечье — приложился к чему-то раскалённому на лестнице, даже не заметил когда и как — тянул и дёргал. Нога ныла. В горле стоял вкус горелого зерна, и я подозревал, что он останется со мной надолго.
Грачёв подсел, когда все уже улеглись.
— Придумал, — сказал он.
— Что придумал?
— Как пленных вести, — он смотрел не на меня, а в стену. — Если рот заткнуть и руки за спину, а второй конец верёвки — конвоиру на пояс, тогда конвоир не идёт отдельно, он идёт как все, только тащит. И стрелять может.
Я прикинул.
— Дёрнется же, Юра. Нашумит. Увидит своих и рванёт, и будь что будет. Сам подумай, сколько дел наделает в отчаянии даже связанный по рукам и ногам, которого как мешок на плече несут.
Он принял ответ и ещё посидел.
— Хочу, чтобы был способ, — наконец сказал он.
— Я тоже хочу.
Грачёв ушёл, я лёг, и навалилась беспомощность. Моряков я не вытащил. Вывел восьмерых раненых, Гнатенко на прощание пожал мне руку, но человек тридцать остались в бетонной коробке, где горит зерно, нет воды и через двое суток всё закончится.
Впервые с того момента, как я тут очнулся, я упёрся в стену, которую нельзя обойти. В доме всегда есть лазейка. В комнате всегда есть угол. У приказа всегда есть зазор.
А у элеватора — нет. Его нельзя удержать, сколько ни думай: нет воды, патронов, связи, а немцы не хотят оставить его в покое.
Бывают объекты, которые не берутся и не держатся.
Я перевернулся на другой бок и обнаружил в кармане чужую самокрутку — свёрнутую, аккуратную, так и не прикуренную.
Оставил в кармане.
Надо было поспать хотя бы три часа, потому что утром будет новая задача, а отделение у меня теперь из пяти человек и одного Митьки.
Глава 8
Раненых грузили на носилки в семь вечера, когда начало темнеть. Их было четырнадцать — шестеро выживших, выведенных с элеватора, и восемь своих, накопившихся за неделю. Ходячих отправляли своим ходом, тяжёлых несли по двое.
— Обухов, — Карасёв стоял над схемой и водил по ней пальцем: карандаш вчера потерял. — Доведёшь до переправы. Сдашь. Примешь пополнение, восемь человек. Приведёшь обратно.
— Восемь?
— Восемь. Радуйся, у соседей четверо.
Радоваться было чему и не чему одновременно. Восемь человек — это отделение почти в полном составе. Восемь новых человек — это восемь способов не дойти обратно.
— Товарищ лейтенант, они хоть обучены?
— Они живы. — Карасёв свернул схему. — Выполнять.
К берегу шли два часа.Балка, по которой спускались к воде, была разбита так, что дороги в ней уже не было, а была тропа между воронками, и по этой тропе в обе стороны двигались люди: вниз — раненые, вверх — ящики, мешки, катушки провода и такие же, как мы, с носилками.
Никто ни с кем не разговаривал. Все берегли дыхание.
Тяжёлого мы с Тюриным несли третьим по счёту. Сменялись каждые двести метров: на битом склоне носилки тянули руки вниз тонны на две. Раненый молчал, но при каждом нашем неверном шаге коротко втягивал воздух сквозь зубы.
— Сорри, — вырвалось у меня на третьем таком вдохе, и я тут же прикусил язык.
— Чего? — не понял Митька.
— Ничего.
Американцы нынче временно союзники, но лучше соблюдать чистоту речи.
Внизу балка вывела нас на берег, и я впервые увидел Волгу вблизи. Она была огромная — широкая, тёмная, с невидимым тем берегом. От неё тянуло холодом и мокрым железом. Тут и там по воде невысоко горело, будто реку подсветили снизу.
- Предыдущая
- 17/55
- Следующая
