Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 43
- Предыдущая
- 43/73
- Следующая
Аркадий Павлович положил карандаш.
— Иван Степаныч. — Голос у него был очень спокойный. — Ты давно бригадиром?
— Третий год.
— А я председателем девятый. И я тебе объясняю: план в район на сокращение не пишут. План в район пишут на выполнение. А потом, если не выполнили, объясняют почему.
— Так почему уже сейчас известно.
— Сейчас известно нам с тобой, — уточнил председатель. — А в феврале это будет известно им. Это разные вещи.
Тут бы всё и кончилось.
Ему велели бы переделать, он бы переделал, и никто бы ничего не запомнил.
Но встрял Тимофеев.
Тимофеев, главный инженер, у которого с Лобановым были свои счёты ещё с прошлой зимы, — и который, между прочим, сам за эту технику отвечал в первую очередь, — вдруг подал голос:
— Аркадий Павлович, разрешите.
— Говори.
— Я не понимаю, чего он мучается. — Тимофеев развёл руками. — Ну не хватает у нас снабжения, ну так и напишите нормально. Мы же не первый год. Взяли и записали: обеспечение ремонта ведётся в условиях ограниченной ресурсной базы. Всё.
В кабинете помолчали.
— Как? — переспросил Гаврилыч.
— В условиях ограниченной ресурсной базы.
Гаврилыч записал.
Аркадий Павлович подумал секунды три и кивнул.
— Вот. Вот это годится. Пиши так, Гаврилыч. И в план поставь одиннадцать, как спущено.
— А если не сделаем?
— А если не сделаем, у нас в отчёте будет написано, в каких мы условиях.
Я сидел на стуле у стены и очень тихо считал.
«Ограниченная ресурсная база».
Этой фразы я не произносил.
Я перебрал в голове всё, что произносил за последние два месяца, и этой фразы среди них не было, и придумал её сейчас Тимофеев, сам, из головы, за три секунды, в кабинете правления колхоза «Заря».
Он её не у меня взял.
Он её взял оттуда же, откуда я беру свои: из общего запаса, который у любого человека, работающего в такой системе, набирается сам собой, — и я четыре месяца подкладывал в этот запас, и он рос, и вот он начал производить сам.
Я это отметил и, честно говоря, испугался не сильно.
Гораздо сильнее меня в тот момент занимало другое.
Потому что Лобанов сидел красный.
Он сидел за столом, красный до шеи, с четвёртой тетрадью перед собой, и в этой тетради у него было двести восемнадцать позиций, честно собранных за три недели хождения по мастерской с фонариком.
И эти двести восемнадцать позиций только что заменили одной фразой.
Ему не объявили, что он неправ, и не попрекнули работой. Его вообще ни в чём не упрекнули.
Ему просто объяснили, что его работа не нужна.
Что вместо трёх недель дефектовки достаточно семи слов, и что эти семь слов закроют вопрос лучше, чем его тетрадь, и что все в кабинете этим совершенно довольны, включая главного инженера, который эти семь слов и произнёс.
— Ещё вопросы по ремонту? — спросил председатель.
Вопросов не было.
Он догнал меня на улице.
Я вышел первым, потому что мне было противно, и я уже дошёл до конторского забора, когда сзади раздалось:
— Лыткин.
Я обернулся.
Он шёл ко мне с тетрадями под мышкой — со всеми четырьмя, он их всегда таскал всеми четырьмя, — и в темноте я не видел лица.
— Ты слышал?
— Слышал.
— Три недели.
— Иван Степаныч.
— Я в семьдесят девятом на этих комбайнах работал. Я знаю, чего там нет. Я по каждой машине лазил, я цифры выписывал.
— Я знаю.
— И вот.
Он замолчал.
Мы стояли у забора, темно, и с той стороны шёл дым — кто-то топил баню, потому что вторник, а по вторникам у половины села банный день.
— Ты пойми, — сказал он. — Я же не выслуживаюсь.
— Я понимаю.
— Я хочу, чтоб было понятно, чего нет. Чтоб можно было хоть спорить.
— Я понимаю, Иван Степаныч.
— Ни хрена ты не понимаешь, — отозвался Лобанов беззлобно.
Он переложил тетради.
— Возьми бригаду.
— Нет.
— Возьми, Лыткин. Я серьёзно. Я в феврале уйду.
— Куда?
— Куда-нибудь. На трактор обратно. Я на тракторе пятнадцать лет отработал, у меня там всё было понятно: вспахал — видно.
Выговорил он это совершенно спокойно, и от этого спокойствия мне стало нехорошо.
— Иван Степаныч, вы в феврале никуда не уйдёте.
— Почему?
— Потому что у вас двое детей и мать лежачая, а на тракторе сто сорок, а у бригадира сто девяносто.
Он постоял.
— Правильно. Не уйду.
И пошёл домой.
Дома меня ждала Людка с шитьём.
С октября она приходила почти каждый вечер — шила у нас, потому что у нас светлее и потому что мать её звала.
Они с матерью сидели вдвоём под лампой.
Мать штопала, Людка подшивала что-то белое, и они переговаривались вполголоса, и, когда я вошёл, обе подняли головы одинаковым движением, и я на секунду увидел их как две части одного целого, и мне стало не по себе.
— Ел?
— Не.
— Садись.
Я сел и стал есть.
— Ну как правление? — спросила Людка.
— Никак.
— Долго сидели.
— Про ремонт.
Мать сходила и принесла компот, и я выпил две кружки.
— Двадцать девятое через двенадцать дней.
— Через двенадцать.
— Мне Тимофеевна платье в среду отдаёт.
— Хорошо.
— Ты в среду можешь вечером?
— Могу.
Она посмотрела на меня.
— Ты в прошлый раз тоже говорил «могу».
— В прошлый раз была уборка.
— А сейчас нет уборки.
И я поднял голову и посмотрел на неё, потому что интонация у неё была новая.
Она не язвила.
Она просто констатировала: уборка кончилась, и отговорки кончились вместе с ней, и теперь всё, что я буду делать или не делать, будет уже моим выбором, а не хлебом.
— Приду.
— Приходи.
Мать в этот момент очень внимательно рассматривала свою штопку.
Октябрь у нас — месяц, когда все режут и копают.
Картошку в тот год выкопали двенадцатого, всем двором: я, мать, Людка, тётя Нюра и Мишка, который опять пришёл сам.
Накопали двадцать восемь мешков.
Это много даже для нас, и мать была довольна, и весь вечер считала, сколько на еду, сколько на семена и сколько поросёнку, которого мы возьмём весной.
Копали с восьми до четырёх, с перерывом.
Мишка на перерыве съел столько, что тётя Нюра посмотрела на него с уважением и сказала, что вот этого надо женить.
— Меня нельзя, — отозвался Мишка.
— Это почему?
— Я неуправляемый.
Людка с матерью работали в одной борозде.
Они за октябрь спелись до того, что стали говорить одинаковыми словами, и меня это, если честно, слегка настораживало, но по всем правилам это было хорошо и правильно, и все вокруг считали, что мне повезло.
Мясо перекупили у Кузнецовых семнадцатого.
Кузнецова закололи бычка, и тётя Нюра взяла половину, и полтуши перевесили из погреба в погреб, и мужики, которые таскали, получили за это по стакану.
Столы собрали к двадцатому.
Собирали по всему селу: четыре у Тихоновых, два клубных (Верка дала, но под расписку и с условием вернуть в понедельник), два прохоровских, один сорокинский и один кузнецовский, что само по себе было дипломатическим достижением.
Клуб взяли на всякий случай.
Взяли на случай дождя — а конец октября у нас это или снег, или грязь, — и Верка дала клуб на субботу, и с матерью они это обсудили за десять минут без всяких сложностей.
Всё это делалось помимо меня.
Меня спрашивали два раза: про костюм и про то, кого звать со стороны мастерской. Костюм мне купили в райцентре, серый, и он был мне узок в плечах.
Я его померил один раз и повесил.
Ночью я вышел покурить.
Стоял октябрь, было холодно, пахло мокрым листом и дымом, и в новом доме у Ганиных горел свет — они топили с сентября и, судя по всему, топили правильно, потому что стены за лето просохли.
Я стоял и думал про Лобанова.
Не про то, что он тонет, — это я видел и раньше, — а про одну простую вещь, которая мне в тот вечер впервые пришла в голову.
- Предыдущая
- 43/73
- Следующая
