Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 40
- Предыдущая
- 40/73
- Следующая
Гнидин подошёл ко мне на другой день у мастерской.
Он подошёл, постоял, посмотрел куда-то в сторону:
— Мне в семьдесят третьем свадьбу два раза переносили.
— Из-за чего?
— Первый раз из-за уборки. Второй из-за того, что тёща заболела.
— И как?
— Да нормально. — Гнидин пожал плечами. — Двадцать лет живём.
И ушёл.
Больше он к этому не возвращался, и я до сих пор не знаю, сам он придумал подойти или его баба послала.
Про свадьбу мне ничего не говорили.
Ни в пятницу, ни в субботу, ни потом — вообще никто ни разу, за исключением одного человека.
Мишка подсел ко мне в пятницу вечером.
Он подсел, помолчал минуты полторы, что для него означало серьёзность момента, и потом всё-таки начал:
— Петь.
— Ну.
— А с этим чего?
— С чем?
— Ну… — Мишка неопределённо показал подбородком в сторону вагончика. — С двадцатью литрами.
— А что с ним будет?
— Так испортится.
— Мишк, самогон не портится.
— Портится, — стоял на своём Мишка. — Он выдыхается.
Я на него посмотрел.
— Ты чего хочешь?
— Я ничего не хочу. — Он поковырял землю сапогом. — Я говорю: если что, мы его перегоним ещё раз. Ко второму разу. Мужики согласные.
Вот это, если разобраться, было самое доброе, что я услышал за всю ту неделю.
Он предлагал мне вторую свадьбу.
Он предлагал её так, будто это техническая деталь, будто дело только в том, что продукт может выдохнуться, — а на самом деле он единственный из всех вслух признал, что перенос — это перенос, а не отмена.
— Спасибо, Мишк.
— Да ладно.
— Только не пейте.
— Ты чего! — оскорбился Мишка. — Оно закопанное.
Двадцать третьего утром встал ветер.
Юго-западный, сухой, и к десяти утра стало ясно, что даёт.
Мы вышли на восьми комбайнах и взяли за день триста семьдесят гектаров — рекорд сезона, и на току работали до двух ночи, и Сомов с Мещеряковым опять чинили сушилку.
К вечеру двадцать третьего осталось семьсот десять.
Семьсот десять — это два с половиной таких дня.
Двадцать четвёртого с утра было сухо, ветрено и солнечно.
Двадцать четвёртого сентября я выехал в шесть тридцать.
Не потому, что меня кто-то заставил.
Лобанов накануне вечером подошёл и объявил прямым текстом: «Завтра можешь не выходить». Выговорил он это при Сомове, чтоб было при свидетеле.
— Выйду.
— Лыткин.
— Иван Степаныч, у нас семьсот десять гектаров и три дня погоды.
— У тебя свадьба.
— У меня свадьба не назначена.
Формально это была правда.
Формально мы двадцать второго ничего не назначили и ничего не отменили, и суббота двадцать четвёртого висела в воздухе, и я в эту субботу поехал в поле, потому что стояла погода.
День был такой, какие в сентябре бывают три раза.
Небо чистое, без единого облака, воздух холодный с утра и тёплый к десяти, солома шуршит, соломенная пыль стоит золотым столбом за каждым комбайном, и на горизонте всё видно на двадцать километров.
Мы работали на дальнем поле, за Сухим логом.
Штурвальным у меня был Санька. Он в то утро сел рядом, посмотрел на меня и ничего не спросил, и я ему был за это благодарен больше, чем за решето.
Часов в десять мимо проехал Лобанов на мотоцикле.
Он проехал вдоль загонки, не останавливаясь, посмотрел на меня в кабину и поехал дальше, и это тоже было своего рода высказывание.
В двенадцать привезли обед.
Привезла бабка Настя, и с ней приехала Прохорова, которой в поле в тот день делать было нечего, и Прохорова привезла пирог.
Пирог был с рыбой, большой, накрытый полотенцем.
Она поставила его на стол под навесом, ничего не объяснила, и все ели этот пирог и тоже ничего не говорили, и я съел два куска.
Больше про пирог не вспоминали никогда.
К четырём я перестал думать вообще.
Это лучшее, что есть в такой работе, и ради этого её иногда и делают: восемь часов подряд ты держишь скорость, смотришь на кромку, слушаешь молотилку и не думаешь ни про что.
В шестом часу сломалась вторая «Нива».
Полетел подшипник вала соломотряса — тот самый, которого нет и который Мещеряков точит из втулки. Дудник встал, и мы полчаса вокруг него ходили, и потом Сомов приехал с летучкой, и до темноты его подняли.
Кончили в девять.
Взяли мы в тот день триста сорок.
А в селе в тот день было вот что.
Приехали Мещеряковы.
Не наш дед-токарь, а его свойственники из Тюменцева, муж с женой, лет по пятьдесят, которых звала тётя Нюра ещё в августе и про которых в четверг забыли.
Приехали они автобусом в полдвенадцатого.
Приехали нарядные: он в костюме, она в новом платье и в плаще, с двумя сумками, и в сумках были подарки — сервиз на шесть персон и что-то ещё.
Их встретили на площадке у конторы.
Встретила их, по стечению обстоятельств, Клавдия, которая шла в сельпо, и Клавдия, надо отдать ей должное, соображала быстро.
Она отвела их к тёте Нюре.
Дальше тётя Нюра посадила их за стол, накормила, объяснила про дожди и про уборку, и они посидели часа три, и уехали вечерним автобусом, и сервиз оставили.
Ничего страшного, в общем, не произошло.
Но по селу это пошло сразу, и пошло уже не как «дожди», а как история: «к Тихоновым гости приехали, а свадьбы нет».
Я узнал об этом в девятом часу вечера, от матери.
Она встретила меня в сенях.
— Мещеряковы приезжали.
— Какие Мещеряковы?
— Из Тюменцева. Нюрина родня.
Я стоял с полотенцем в руках.
— Их забыли?
— Забыли.
Мать взяла у меня полотенце и стала его вешать, и вешала она его очень долго.
— Нюра со мной сегодня не разговаривала.
— Совсем?
— Здоровалась.
К Людке я пошёл в десятом часу.
Она была дома. Тётя Нюра ушла к Кузнецовым — то ли по мясу, то ли чтоб нас оставить, — и Людка сидела на кухне одна и что-то шила.
Я сел напротив.
— Ты слышал?
— Слышал.
— Они хорошие. Тётка Зоя мне в детстве куклу привозила.
— Люд.
— Что.
— Я в понедельник приду, и назначим.
Она кивнула и продолжала шить.
Я сидел и смотрел, как она шьёт, и говорить мне было нечего, и я начал объяснять — про семьсот десять гектаров, про то, что три дня погоды в сентябре бывают раз в месяц, про то, что если не взять сейчас, то потом и потери, и влажность, и что мужики бы всё равно вышли, и что я не мог не выйти.
Она слушала.
Она слушала внимательно, не перебивая, минут пять, и я говорил и слышал сам себя, и всё, что я говорил, было чистой правдой.
Потом она отложила шитьё.
— Петь.
— М.
— Ты мне сейчас объясняешь, как будто я тебя обвиняю.
— Нет, я…
— Я тебя не обвиняю. — Людка смотрела на меня спокойно. — Я всё понимаю. Хлеб. Я не дура и не барыня, я в этом колхозе выросла.
— Ну вот.
— Ну вот, — повторила она.
Она взяла шитьё обратно.
— Ты в шесть тридцать выехал.
— В шесть тридцать.
— Тебе Лобанов сказал не выходить.
— Кто тебе сказал?
— Клавдия. Ей Сомов.
Она сделала два стежка.
— Ты мог не выйти. Один день. Триста сорок гектаров взяли бы без тебя, взяли бы триста двадцать. Ты вышел не потому, что нельзя было не выйти. Ты вышел потому, что тебе было легче в поле.
Я открыл рот.
И закрыл, потому что это была правда.
Это была абсолютно точная, никем, кроме неё, не увиденная правда, и она её сформулировала за четыре секунды, сидя с иголкой, в двадцать один год.
— Люд.
— Я не сержусь. Ты не думай.
— Я думаю.
— Не думай. — Она подняла глаза. — Мне просто надо было это один раз произнести вслух. Произнесла. Всё.
И больше в тот вечер про это не было ни слова.
Мы посидели ещё с полчаса, попили чаю, поговорили про Мещеряковых и про сервиз, и она проводила меня до калитки, и всё было нормально.
Всё было совершенно нормально.
Двадцатого, пока мы стояли из-за дождя, на нефтебазе работала комиссия.
- Предыдущая
- 40/73
- Следующая
