Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 1
- 1/73
- Следующая
Механизатор 82 том 2
Глава 1
Первого июня я проснулся оттого, что стало жарко.
Спал я в сенях, на топчане, под простынёй, и к шести простыня была лишняя. Жара пришла за одну ночь: в воскресенье мать ещё ложилась под одеяло и ворчала, что сени выстывают, а в среду с утра в сенях стояло тепло, как в бане через два часа после топки. Пахло сухим деревом, керосином и хлебом.
В щель над дверью било солнце, и в солнце висела пыль.
Я полежал, слушая двор.
Во дворе никого не было — мать ушла на дойку в половине пятого, — но двор всё равно звучал: где-то за огородами орал петух Кузнецовых, у соседей брякала цепь, и совсем далеко, за селом, ровно и глухо шёл трактор по дороге на низкой передаче.
Потом я встал.
Встал одним движением, не думая, и это до сих пор было отдельное удовольствие — которое, как я подозревал, никогда не пройдёт, потому что человек, двадцать лет встававший с кровати в три приёма, такие вещи не забывает.
На столе под полотенцем стояла сковорода.
Картошка со шкварками, четыре яйца, полбанки сметаны, хлеб. Молоко в кринке, накрытое блюдцем. Я сел и съел всё, потом подумал и отрезал ещё хлеба, и намазал его сметаной, и съел и это.
Мать перестала считать, сколько я ем, ещё осенью. Она сказала тогда, что считать бесполезно, потому что я не ем, а пропадаю, и что она за зиму сносила две пары рукавиц, доставая мне из погреба.
Она пришла в восьмом часу.
Пришла, села на табуретку у порога, стянула резиновые сапоги и осталась сидеть — минуты полторы, ничего не делая, просто сидя. Она всегда так делала после утренней дойки, и я всегда это видел, и в первый год не понимал, зачем.
Потом встала и пошла к рукомойнику.
— Съел?
— Съел.
— И сметану съел?
— Съел.
— Ну и правильно.
Она вымыла руки, вытерла их о фартук и посмотрела на пустую сковороду.
— Клавдия вчера спрашивала.
— Чего спрашивала?
— Ничего. Спрашивала.
Я налил себе молока.
Мать взяла с полки миску, поставила, посмотрела на неё и поставила обратно.
— Тебе в июне двадцать три.
— И что?
— Ничего.
Она пошла в горницу, и там что-то стукнуло, и я не пошёл смотреть что, потому что в горнице у неё стоял сундук, а в сундуке лежало всё, что в этом доме имело значение, и лезть туда было не моё дело.
Про Клавдию я к вечеру забыл.
От нашего двора до мастерской шестьсот метров.
Я это знал точно, потому что в первой жизни отмерял шагами, когда думал ставить летом ларёк у поворота, и потом ларёк не поставил, а метраж остался в голове, как остаётся в голове всякая ерунда, которой никогда не найдётся применения.
Шестьсот метров я в то утро шёл сорок минут.
Первой была Сорокина.
Она стояла у своей калитки так, будто стояла там с рассвета — и, скорее всего, стояла, — и вышла на дорогу, как только я поравнялся.
— Петя.
— Здрасьте, баб Дусь.
— Ты вот скажи. — Она взяла меня за рукав. — Грабли чьи?
Война из-за граблей шла с семьдесят девятого года. Я застал её уже в разгаре, и за год так и не выяснил, о каких именно граблях речь, потому что каждая из сторон описывала их по-своему, и по описаниям выходило двое разных граблей.
— Баб Дусь, я не знаю.
— Как не знаешь? Ты грамотный.
— Я грамотный, но я граблей ваших не видел.
— А ты приди посмотри.
— Так их же у вас нету.
— Вот! — Сорокина отпустила мой рукав и подняла палец. — Вот! Нету! А почему нету?
Отвечать было нельзя. Я это уже знал.
Вторым был Матвеич.
Он ехал на своей телеге навстречу, увидел меня метров за пятьдесят, встал и начал говорить прямо оттуда — он вообще всегда начинал говорить раньше, чем подъезжал, и говорил не собеседнику, а в воздух над собеседником.
— Насос! — крикнул он в воздух над моей головой. — Насос, Лыткин! Вакуумный! Ты в феврале что обещал?
— Я обещал в феврале следующем.
— А до февраля они что, руками будут?
— Будут.
— Вот и я говорю!
Он тронул и поехал дальше, вполне удовлетворённый, и до самого поворота ещё что-то говорил в воздух.
Третьим был Гена Пыжов.
Гена возник из-за угла конторы с папкой, в белой рубашке, потный и счастливый, и оказалось, что он меня ищет со вчера.
— Пётр Сергеич! Летопись!
— Какая летопись?
— Трудовой славы. Райком рекомендовал. — Он раскрыл папку. — Оформляем по всем передовикам. Фотография, биография и несколько слов о задачах.
— Каких задачах?
— Ваших.
— У меня задача одна: комбайны к августу.
Гена посмотрел на меня с укоризной и записал: «задачи — комбайны».
Он теперь писал мою фамилию правильно. Он специально сделал паузу и вывел её при мне, буква за буквой, чтобы я видел, и я видел, и не стал ничего говорить, потому что стенгазету с надписью «Лытков», исправленной чернилами по буквам, я вспоминал целый год и каждый раз с удовольствием.
Четвёртым был мужик из Сосновки.
Он стоял у мастерской с карбюратором в руках, замотанным в тряпку, и с таким лицом, с каким стоят в очереди к врачу.
— Ты Лыткин?
— Я.
— Сказали, у вас есть человек.
Он развернул тряпку. Карбюратор был от «Беларуся», и он был мёртвый, и это было видно с трёх метров.
Я объяснил, что мёртвый, и объяснил, почему, и что менять надо иглу и седло, а иглы нет ни у нас, ни у них, ни в «Сельхозтехнике», и что есть один способ, но он поганый и на две недели.
Мужик выслушал и стал заворачивать карбюратор обратно, не торопясь, углом к углу.
— Всё равно спасибо. У нас никто ничего не сказал.
Это была правда, и она мне была приятна, и я эту приятность за собой заметил и решил, что ничего страшного.
А пятой была Клюева.
Она догнала меня уже у самых ворот мастерской, вытирая руки о подол, и я по её лицу понял всё раньше, чем она открыла рот.
— Петь. Ты с моим поговори.
— Тёть Люб.
— Ты поговори. Ты умеешь.
— Я не умею.
— Умеешь! — Она дёрнула подолом, вытирая уже сухие руки. — Со Степаном же поговорил. Он год не пьёт. Год, Петя!
Я стоял и не знал, куда деть руки.
Со Степаном Гуровым я не разговаривал. Со Степаном Гуровым разговаривал Семёныч, один раз и почти без слов: просто взял и стал приходить к нему каждое утро. А потом у Степана появился сын, который собирался бросать школу, и вот это его и держало, а не я.
Объяснять это Клюевой было нельзя.
— Я поговорю, — сказал я.
Она кивнула и пошла назад по улице, быстро, не оглядываясь.
В первой жизни ко мне так начали ходить лет с сорока. Тут начали в двадцать два.
Сомов стоял в дверях мастерской и смотрел на часы.
Часы у него были карманные, на цепочке, доставшиеся от отца, и он их доставал только в тех случаях, когда хотел, чтобы это увидели.
— Наряд в восемь.
— Знаю.
— Двадцать минут девятого.
— Сорок минут шёл.
— Шестьсот метров?
— Шестьсот.
Сомов посмотрел на меня внимательно, и я понял, что он сейчас что-то с этого получит.
— Ну раз ты у нас теперь такой ходячий, — часы ушли обратно в жилетку, — сходишь после обеда в контору за нарядными книжками. Мне их четвёртый месяц не несут.
Николай Фомич никогда ничего не требовал прямо. Он ставил тебя в положение, при котором отказаться было нельзя, и делал это так спокойно, что ты потом ещё и благодарил.
В мастерской было темно и прохладно и стоял тот самый запах, который я в первой жизни двадцать восемь лет держал в конторе искусственно, потому что мне так лучше думалось: солярка, металл, обтирка, немного гари.
Комбайны стояли в дальнем углу, носами к воротам, и на ходу из них не было почти ни одного.
Мишка Загорулько учил Дробота.
Это продолжалось третью неделю и было лучшим, что случалось в мастерской с утра.
Мишка сидел на корточках перед разобранным редуктором, Дробот стоял рядом, и Мишка объяснял. Объяснял он подробно, с руками, с примерами из жизни и с отступлениями, и Дробот слушал.
- 1/73
- Следующая
