Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава - Страница 7
- Предыдущая
- 7/119
- Следующая
Ближе к окраине лежал кто-то накрытый обрывком брезента с торчащими наружу кирзовыми сапогами, стоптанными на левый бок. Я узнал их. Тот мужик, что учил меня вчера колоть дрова.
Подошёл Кондрат, чёрный, взмокший, но, к счастью, целый. Оглядел меня с сапог до бинта, помолчал и процедил:
— Ну и дурак же ты, Сокол. Через всё поле под трассами, в полный рост. Прибило бы обоих, и вся недолга.
— Но обошлось же, — просипел я севшим, каким-то чужим голосом.
Он продолжал смотреть на меня исподлобья. Сердито и резко выдохнул и махнул на Ерёму, которого санитары уже принимали на носилки:
— Дружка, значит, вытащил. — Помолчал, сунул руки в карманы. — Ну-ну.
Ерёму унесли в санчасть. Я дёрнулся было за ним, но меня перехватили, работы хватало всем: и раненым лётчикам, и здоровому помощничку. Мы с Кондратом и ещё десятком мужиков полдня растаскивали то, что осталось от рассвета. Цепляли тросом обгорелый остов, тянули полуторкой, он упирался, скрёб землю рваным крылом. Гасили тлеющее, откатывали в сторону обгорелые остовы, засыпали воронки, трамбовали. Спешили разровнять, чтобы вернувшиеся с задания сели, а не скапотировали. Обожжённому лётчику из третьего звена лили воду на руки из котелка, кожа слезала лоскутами, он шипел сквозь зубы и всё просил закурить. Но ему было нельзя, от комбеза еще попахивало бензином, а кто-то всё равно сунул в зубы самокрутку, прикурил. Пусть. Наша машина уцелела, осколки прошли стороной, только в правой плоскости прибавилось дыр к прежним. Кондрат обошёл её кругом, потрогал рваные края, поматерился беззлобно: латать, стало быть, опять с ночи. Работа была тупая, тяжёлая, и я ей радовался. Она не оставляла в голове места для мыслей, а мысли лезли нехорошие.
Они всё равно прорывались между делом короткими злыми вспышками. Я вспоминал прадеда на его «троне», в кресле у камина, как он бубнил что-то про штурмовку аэродрома на рассвете, про товарища, что сгорел в капонире не успев взлететь, про то, как хоронили потом всех разом. Я тогда зевал, отворачиваясь, и ждал, когда же старик договорит и меня, наконец, отпустят погулять. Скукота бессмысленная, дела давно минувших дней. А оно вон какое, оказывается. Оно пахнет горелым бензином и кровью, и у него стоптанные на левый бок сапоги, торчащие из-под брезента.
К вечеру полк вернулся с задания, те, кто улетел до налёта и не знал ещё, что застанет дома. Садились на подлатанную полосу осторожно, объезжая свежие заплаты и обходя обломки. У капониров считали своих, живых и мёртвых, курили молча, сплёвывали с досадой. Подводили счёт этому рассвету. Двое не вернулись из боевого вылета где-то за рекой. Один сгорел на взлёте под штурмовкой, ещё один разбился на отрыве. Оружейника и того бойца с чурбаками решили хоронить назавтра за станицей под три негромких залпа. За одно утро полк не досчитался столько, сколько иная часть не теряет за неделю. И всё это было буднично, привычно, вписывалось в графу потерь и шло дальше, потому что завтра снова с рассветом в небо.
Батя объявился уже в сумерках, обошёл стоянки, поговорил с каждым звеном тихо, по-своему, без крика. Возле нас с Кондратом остановился, глянул на мою перепачканную в чужой крови гимнастёрку, на сбитые ладони.
— Слыхал про тебя, — сказал он глухо. — Как ты Ерёмина из-под огня выволок. — Помолчал, пожевал губами. — Дело. Только под трассы больше не суйся очертя голову. Живой ты нам нужен.
Он ещё постоял, поглядел задумчиво и вроде хотел что-то добавить. Вместо этого хлопнул по плечу тяжёлой ладонью и пошёл дальше по стоянкам.
Я стоял на пороге хаты и смотрел на догорающий дымный закат. Голова гудела то ли от ушиба, то ли от сегодняшнего налета. Санитар принес вести из санчасти, что Ерёма очнулся. Слышит плохо, звенит в ушах, но жить будет. Кость в плече не повреждена, осколки вынули. Просил передать Соколу «спасибо». Я кивнул и отвернулся.
Ерёма поправится и все-таки полетает в паре с Кузьминым. А мне осталась одна едкая досада на самого себя «Какой же ты был дурак, Арсений!».
Глава 4
Пять дней я ходил по земле и смотрел в небо снизу.
Полк уходил на боевое, а я оставался у капонира наедине с механиком и железом, провожал взглядом каждую машину до самой точки, пока она не таяла в мареве над Доном. Считал, сколько ушло, сколько вернулось. Дважды не сходилось. Один раз недосчитались Сёмина из второго звена, другой — незнакомого мне сержанта из пополнения, того самого, что три дня назад учился у меня подавать Кондрату ключи. Прилетело для него потом письмо и отправилось в жестяную коробку у Гуреева ждать неизвестно чего.
Кондрат гонял меня безжалостно и, кажется, с удовольствием. «Держи капот». «Свети сюда, балда, не в глаз мне, а в патрубок». «Затягивай, только не порви резьбу, она мягкая». За дни такого усиленного обучения я узнал М-105 лучше, чем за все месяцы в училище с тренажёрным макетом. Там был пластик и лампочки. Настоящее живое железо грелось под ладонью, воняло горячим маслом и норовило прищемить палец, если зазеваешься.
Работа была бесконечная. У истребителей ресурс мотора шёл на десятки часов, а не на сотни, и Кондрат перебирал свечи, чистил фильтры, гонял на пробу, слушал ухом, приложившись к капоту, как доктор слушает грудь больного. Вряд ли я бы и приборами поймал то, что он ловил одним ухом. «На третьем цилиндре булькает. И клапан подгорает». Регулировали зазоры щупом, промывали бензонасос, поглядывали, не течёт ли гликоль из радиатора. Как-то полдня искали, откуда сифонит масло. Это треснул штуцер, и из тонкой, с волос, трещинки, масла ушло чуть не полбака. Кондрат, когда её нашёл, крякнул довольно, будто клад нашел.
По вечерам после полетов механики сходились у своих ЛаГГов покурить, перекинуться, у кого что барахлит. Круговорот болтов, кочующий из рук в руки инструмент, беззлобная ругань — всё это сплеталось в подобие единого живого организма. Держалось хозяйство на взаимовыручке, на смекалке, на вечном «а вот у меня от списанной осталось». Запчастей частенько недоставало, и добрую половину чинили из того, что под рукой: заплата из перкаля, скоба, выгнутая из проволоки, хомут — и вовсе из чего Бог послал.
Военфельдшер осмотрел мой затылок на шестое утро. Я послушно следил глазами за карандашом. Он посветил мне в зрачки, помял пальцами место удара, глянул мельком:
— Давит ещё?
— Терпимо, — сказал я. И не соврал. Голова уже не плыла, только к вечеру наливалась тупой тяжестью, и то не всегда.
— Ну, коли терпимо. — Он черкнул что-то в замусоленной тетрадке. — К комэску иди. Пущай решает.
Батя выслушал меня коротко, оглядел с ног до головы, будто снова прикидывал, годен или списывать.
— Провозной, — сказал он. — Со мной. На спарке. Разобьёшься — сам вытащу, потом сам и добавлю.
Спарки как таковой в полку не водилось, а стояла в дальнем углу поля старенькая учебная машина, «утёнок», латаная-перелатаная, с двумя кабинами. На ней вывозили молодняк из пополнения, прежде чем пустить на боевой. Меня, выходит, тоже заново. Соколов до грозы летал скверно, это я уже знал от всех понемногу: и от Кондрата, и от Ерёмы, и по кривым усмешкам, что мелькали, когда речь заходила о моей прежней посадке. Мямля. Чуть не крестился, садясь в кабину. Так что заново — оно и к лучшему. Списать всё на голову.
Только вот беда: тело было чужое, а руки помнили не ту машину.
Я это понял ещё на земле, когда влез в переднюю кабину и повёл ладонями по приборам. Не мои движения. То есть мои, но с чужой поправкой, будто перчатку надел на размер меньше. Соколовские плечи сидели иначе, руки тянулись короче, чем я привык, глаз мерил высоту от пола кабины не так, как на тренажёре. Всё сместилось на палец, на два — а в пилотировании палец решает.
— Не спи, — рыкнул сзади Батя. — Запускай.
Я запустил. Мотор чихнул, схватился, пошёл ровно. Стрелки поползли по циферблатам, и вот это я узнавал сразу, безо всякой поправки — давление масла, обороты, температура. Цифры на любом языке цифры. Отпустил тормоза, дал газ плавно, повёл машину на старт, придерживая ногами, чтоб не рыскала на неровном поле.
- Предыдущая
- 7/119
- Следующая
