Выбери любимый жанр

Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава - Страница 45


Изменить размер шрифта:

45

Седьмого была годовщина.

Двадцать пять лет Октябрю, и это готовилось за неделю: Гуреев вывесил на КП боевой листок, я нарисовал ему в шапку машину в наборе и красную полосу, а буквы он выводил сам.

Погода стала нелётной с вечера шестого. Низкая сплошная облачность, морось.

С утра построились. Батя читал приказ, потом Гуреев говорил доклад — минут двадцать, и в докладе у него было про фронт, про тыл, про то, что немец под Сталинградом увяз и никуда дальше не пойдёт.

— …и вот в этих условиях, товарищи, наша с вами задача…

Стояли мы в новых меховых куртках, в унтах, и было тепло, и Ерёма рядом со мной начал клевать носом на пятнадцатой минуте.

А после обеда пришли посылки.

Их привезли на полуторке, четырнадцать мешков, и разбирали во второй землянке, где просторнее, и разбор этот занял весь остаток дня.

В мешках лежало вперемешку. Кисеты, вышитые и невышитые. Варежки с двумя пальцами, вязаные, разных размеров и разного качества. Носки. Носовые платки, обмётанные по краю. Мыло. Табак в бумажных пакетиках, махорка, папиросы россыпью в кисетах. Две банки повидла, которые Спиридоныч тут же забрал к себе, обещав пустить в дело завтра. Печенье. Пряники, про которые все уже знали, что их надо мочить.

И письма.

Письма были почти в каждой второй посылке, и вот их-то читали вслух.

— «Дорогой боец! Мы, ученики пятого класса «Б» Оренбургской…» — Ерёма запнулся. — Чкаловской. Тут поправлено.

— Читай дальше.

— «…шлём тебе эти варежки, которые мы вязали сами под руководством Анны Петровны. Бей фашистов, а мы будем хорошо учиться». И подписи. Тут двадцать шесть подписей.

— Двадцать шесть, — сказал Кузьмин, взял варежки, вывернул и посмотрел изнанку. — А вязали двое. Ну, трое.

Мне досталась пара носков и письмо в отдельном конверте.

Письмо было не от класса. Писала девушка, и звали её Шура, и работала она в Чкалове на швейной, и почерк у неё был прямой и крупный. Она писала, что вяжет плохо, а шьёт хорошо, и что носки эти связала её мать, а она сама только вложила и надписала. Дальше шло про то, что в цеху у них двенадцать часов, что сменщицу перевели на другой участок, и что если бойцу будет охота, то пусть отпишет, потому что писать ей особенно некому: брат на Севере, а отец с сорок первого не пишет вовсе.

В конце был адрес.

— Ну-ка, ну-ка, — Ерёма перегнулся через ящик. — Заочница!

— Отстань.

— Не, а чего? Дело-то хорошее. Ты отпиши.

— И что я ей отпишу?

— А что все пишут. Что бьём фашиста, что погода стоит хорошая… — Он вдруг задумался. — Ей, главное, не про войну пиши. Ей про войну и без тебя расскажут.

Отписал я через два дня, коротко, и про войну там не было ничего. Написал про степь, про то, что у нас тут ветер и что земля мёрзнет сверху, а внизу ещё мягкая. Про то, что носки пришлись. Про Спиридоныча и его черпак из немецкой гильзы.

Дома у прадеда стояла на антресолях коробка из-под чего-то, перетянутая бельевой резинкой.

В ней лежали письма. Я это знал точно, потому что коробку доставали при мне раза три, и один раз бабушка её разбирала на столе, а меня выгоняли, чтоб не хватал руками. Чьи там были письма, сколько их было и куда они делись потом, кто знает.

К вечеру седьмого пили за годовщину.

Старшина выставил как в праздник положено, и в землянке стало шумно и жарко, а печурка гудела так, что от неё отодвинулись все. Лукин гармонь в тот вечер не доставал: у него разошёлся мех по углу, и он третий день ходил к Пахомычу за клеем, а Пахомыч всё обещал.

Разговор пошёл про после войны.

Начал его Кузьмин, и начал по-своему, спокойно, без всякого запала. Он собирался домой, в Барнаул, и там было всё понятно: комната, работа, Ленка пойдёт в школу, жена перестанет писать открытки и начнёт говорить.

— А ремень ей отдам, — прибавил он. — Раз просила.

— Так она же вырастет.

— Ну и что. Пусть лежит на память.

Ерёма изложил про институт: моторный, с общежитием, и обязательно в Куйбышеве.

— Валя же там.

— Валя там пока завод. Кончится война — завод куда денется?

— Никуда, — согласился Ерёма и посмотрел на меня с сомнением. — Не денется же?

— Да расслабься, конечно, нет.

Голубь на всё это ничего не отвечал. Он сидел с краю, на катушке из-под кабеля, курил и смотрел в печурку, и когда до него дошла очередь, отмахнулся папиросой.

— Отвоюем — тогда и поговорим.

— Так интересно же.

Про Куйбышевский политехнический я тогда думал ровно одну секунду и ничего не вспомнил. Знал только, что после войны страна как-то училась, отстраивалась, ставила заводы.

Пётр в тот вечер молчал дольше всех, а под конец сказал, что поставит дом.

— Какой дом?

— Обыкновенный. Пятистенок. У нас на Придаче отец ставил, я мальцом подавал. — Он щёлкнул костяшкой. — Место я знаю.

— Так там немцы.

— Немцы уйдут, а место останется.

Письма ему пришли девятого.

Три сразу, перевязанные ниткой, и Гуреев выкликнул его фамилию дважды и подержал пачку в воздухе лишнюю секунду, чтобы все видели.

Пётр взял и отошёл.

Я нашёл его через полчаса за капониром, на снарядном ящике. Он сидел без шапки, на ветру, и разложил письма перед собой на коленях, все три развёрнутые, и смотрел не в текст, а в углы.

— Гляди, — он ткнул пальцем. — Двадцать девятое июля. Вот — третье августа. Вот — девятое.

— Августа?

— Августа. — Он подобрал крайний листок, потому что его повело ветром. — Она число ставит в углу и подчёркивает два раза. Всегда.

— А позже нет ничего?

— Позже нет.

Он сложил их по порядку и стал объяснять, как оно шло.

Госпиталь у неё кочующий, номер полевой почты за ним тянется с отставанием, письма ушли на его старую почту, оттуда их досылали на новую, а он в это время лежал в станице и числился неизвестно кем. Вот они и ходили кругами. Три месяца ходили. Тут ничего удивительного нет, тут наоборот — удивительно, что дошли.

— Значит, и остальные дойдут, — подытожил он.

— Обязательно дойдут.

Он собрал письма и убрал в нагрудный, и потом весь вечер был с горящими глазами, много ел, смеялся от души и объяснял Гаврилову что-то про угол упреждения, чертя пальцем по столу.

Двенадцатого нас подняли за высотным.

Ju-88 ходил над нашим тылом четвёртый день подряд, в одно и то же время, около полудня, и ходил спокойно, потому что достать его никто не мог. Высота у него была тысяч восемь, и инверсия за ним стояла белая и ровная, как след от мела по школьной доске.

Батя поднял нас с Голубем и вторую пару, с наведением с земли.

— Отработаете двумя ярусами. Мы вас подведём, дальше сами.

Кислородные приборы проверяли с утра, вдвоём, Кондрат и прибористка из аэродромной команды, и маску мне Кондрат затянул так, что я мотнул головой.

— Эй, задушишь!

— Наверху спасибо еще скажешь.

Вверх мы шли пятнадцать минут.

До пяти тысяч Ла-5 идёт как зверь: держишь угол, и он тянет, и вариометр стоит там, где ему велено. После пяти начинает уставать. После шести скороподъёмность падает, машина становится вялая на ручке, элероны тяжелеют, и весь тот запас, от которого я орал в кабине месяц назад, куда-то расходится.

К семи стало холодно.

По-настоящему, всерьёз, несмотря на мех и унты. Пальцы в меховых перчатках перестали чувствовать ручку, а лицо у меня замёрзло неровно: правая половина мёрзла как положено, а рубец как будто мерз изнутри.

И пошёл иней.

В августе, когда фонарь у меня потел на снижении, выручал обмылок. Тут это не работало никак. Влага не садилась, а вставала белым мохнатым слоем по краям, и от краёв к середине, и в какой-то момент я перестал видеть Голубя и вёл его по памяти и на слух.

— Голубь, цель впереди выше, курс двести семьдесят, дальность десять.

— Понял, десять.

Я тёр стекло перчаткой и делал только хуже: шерсть оставляла ворс, ворс подмерзал, и через минуту становилось мутнее прежнего.

45
Перейти на страницу:
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело