Башня - Дмитриева Мария - Страница 9
- Предыдущая
- 9/36
- Следующая
— Иди сейчас же в комнату!
— Зачем? — я неохотно поднималась и складывала зонтик. — Мне и тут хорошо.
— Темно. Ты себе так зрение испортишь.
Испорчу? Хотела бы я испортить здесь что-нибудь! Сколько я ни пыталась, ничего из этого не выходило. Бывает, пока крестные не видели, я хватала ножик и начинала кромсать им стены: царапала их сверху донизу, пыталась искорежить их, исполосовать. Могла отколупнуть кусок то там, то здесь: камень в башне мягкий, легко крошится. Минуту или две я любовалась тем, что сделала, — потом порезы начинали затягиваться, и стены приобретали первоначальный вид. Я сползала на пол. Сидела, скрестив ноги, закрыв руками лицо. Беззвучно, давясь слезами — мне не хотелось, чтобы крестные услышали меня, — я плакала от бессилия. От того, что ничего не могу изменить. От того, что крестные должны неизбежно уйти, и тогда я останусь одна. Мне хотелось забыть об этом. Вернуться на несколько месяцев назад, когда я еще не знала, когда они еще не говорили мне. Закупориться. Застыть в этом состоянии неведения.
Я так и жила целый год этим ощущением — мне исполнится шестнадцать, и они все уйдут. Появятся на один день, чтобы попрощаться, — и исчезнут. Время еще оставалось, и я пыталась ухватиться за него: твердила себе, что нужно дорожить им, дорожить каждым днем. Но у меня ничего не получалось — я только злилась и срывалась на них, начинала кричать. Потом замыкалась в себе и часами лежала, уставившись в стенку.
Они, конечно, пытались меня подбодрить — кто как мог. Помню, как садилась ко мне на кровать Февраль-Апрель, трепала меня по плечу — меня раздражало это, и я отодвигалась от нее подальше.
— Ладно тебе, — сказала она мне как-то, — все пройдет. И боль выйдет в итоге, если ты позволишь ей выйти. Не будешь торопить ее и подгонять…
— Пройдет?! — закричала я, не дослушав. Перевернулась на другой бок — так, чтобы видеть ее лицо — пухлое, студенистое, с розовыми, как у ребенка, ямочками на щеках. Смотрит на меня сочувственно. Моргает. И взгляд такой растерянный, жалкий — как у собаки, когда ее пытаются побить. — Ты-то откуда это знаешь?
— Знаю, — ответила она спокойно. Встала. — И я вообще не понимаю, зачем ты начинаешь на меня кричать.
— Хочу кричать — и кричу! — голос у меня задрожал, сорвался; я подбежала к балкону и распахнула дверь.
— Куда ты? — окликнула она меня. — Там же дождь.
Я не отреагировала на ее слова никак — с силой захлопнула дверь за собой. Стекло в ней задребезжало; может, даже треснуло слегка — хотя какой мне от этого прок? Через пару минут все затянется опять, словно и не было на самом деле ничего — только казалось таким, притворялось, чтобы меня одурачить.
Дождь на улице усилился. Капли стекали у меня по лицу, спускались по телу, по волосам; море внизу вздрагивало и шло крупной рябью. Я наклонилась вниз, через перила, прикрыла, чтобы слегка расфокусировать зрение, глаза. Вода перемещалась передо мной — волны, дождь — складывалась у меня на лице мелкой сеткой. В такие минуты я становилась похожа на пчеловода на пасеке; мир передо мной — это улей с опрокинутой крышкой; стоит только опустить туда руку в перчатке, и я, казалось, смогу извлечь что-то из его глубин. Я продвигаюсь на ощупь, выискиваю что-то медленно и смутно, по частям — и в этот момент за спиной у меня раздается короткий щелчок, словно кто-то выключил свет. И сразу за этим щелчком тягучее, плаксивое почти: «Промокнешь».
Я оборачиваюсь: опять она. Щурится, прикрывает глаза от дождя; из-за двери сейчас видна только ее голова на толстой, в розовых складках, шее.
— И что? Простудиться-то я не могу.
Может, оно и к лучшему? Они все уйдут, и я наконец буду предоставлена самой себе.
— Не можешь, — отвечает Февраль-Апрель. Задумывается. — Пока. А вот выйдешь из башни, и начнешь простужаться без конца — просто потому, что мы не выработали у тебя нужных привычек.
— Ты так уверена в том, что я выйду из башни?
— Выйдешь, конечно, — она встряхивает мокрой головой. Волосы у нее рыжие, короткие, обвисли сейчас по щекам. — Выйдешь, — повторяет она энергично, — как же иначе?
Этот ее извечный оптимизм. Все наладится. Все будут любить друг друга.
— Захочу — и останусь здесь навсегда. Меня никто не будет принуждать.
— Не будет, конечно. Только зачем? Зачем оставаться, когда ты можешь выйти?
Ей не понять этого. Не понять того, как сильно я боюсь — оказаться там, снаружи, вне этих ненавистных стен — они как будто держат меня, как скелет. Не будет их, и я рассыплюсь на части.
— Мне и здесь хорошо.
— Ты просто не была там. Не знаешь, каково оно.
— Я видела сны.
— Сны и реальность — это не одно и то же.
Она смотрит на меня — ждет, наверное, пока я что-то скажу. Но я отворачиваюсь от нее; стараюсь показать, что мне все равно, и она, подождав какое-то время, уходит. Я остаюсь на балконе одна. Смотрю на дождь. Пытаюсь представить, что там — за этой стеной воды. Есть ли что-то? Или это все одна большая иллюзия? Игра? И этот мир за пределами башни, который я вижу во сне, всего лишь моя собственная проекция?
Сны снились мне всегда, сколько себя помню — черно-белые сны; в них мне показывали мою предполагаемую жизнь — скрупулезно, в мельчайших деталях. Как я вставала по утрам, запихивала учебники в рюкзак, общалась с кем-то во время перемены. Каждый мой разговор, каждый взгляд, каждый пройденный в школе урок… Следующий подобный сон мне снился через неделю, иногда через две, и я легко теряла за это время связь между тем, что в этих снах происходило. Появлялись какие-то люди, места, которые я вроде бы должна была знать, — там, во сне, я реагировала на это естественно, легко, но, проснувшись, не всегда понимала, что это такое.
Позже, лет с десяти, стали появляться иногда цветные сны — как я понимаю, вроде тех, что обычно снятся людям. Эти сны я записывала в дневники; если хотела, редактировала спустя несколько лет. Самые любимые из них я переписывала раз, наверное, по двадцать…
Утро, около восьми часов, я еду в метро — начало вчерашнего сна вполне обыденное и ничего не предвещает. Людей вокруг много — но я, к счастью, сижу на краю скамейки и могу, когда нужно, вжаться в поручень. Справа от меня немолодой мужчина в пиджаке перелистывает газету; пару раз он задевает меня листами по лицу — они жесткие и пахнут типографской краской. Он, похоже, не замечает этого — вид у него отсутствующий. Мне кажется, сейчас он долистает газету и встанет. Выйдет на середину вагона и обратится ко всем присутствующим: «Знаете, а от меня вчера ушла жена». Люди закивают ему; выглядят они довольно равнодушно. Наверняка найдутся несколько человек, захихикавших в воротники пальто. Некоторые даже захлопают. Тогда мужчина в пиджаке снимет шляпу (ровно посередине головы у него круглая, слегка розоватая лысина) и поклонится четыре раза, на все стороны — так, чтобы всем досталось и чтобы никого не обидеть. В этот момент я подумаю, что его поклоны образуют аккуратный крест с розовой лысиной посередине. Может быть даже, мужчина окажется Иисусом, и толпа распнет его на этом кресте? Почему бы и нет? Это же сон, и мне вполне могло бы это присниться. Но не снится. Вместо этого мужчина продолжает сидеть справа от меня; от его пиджака пахнет платяным шкафом и молью. Мимо по проходу протискивается толстая женщина в куртке на синтепоне; вагон качается, и она, споткнувшись, заваливается на меня.
— Извините.
Неуклюже поднимается, встает; с двух сторон ее поддерживают за локти.
— Аккуратнее, — произношу я про себя, не размыкая губ. Людей вокруг меня все больше. Они толпятся; начинают постепенно разбухать — вытягиваются, увеличиваются в размерах. Я вжимаюсь в сиденье; еще немного — кажется мне — и они раздавят меня. Вагон в этот момент резко вздрагивает, и они начинают валиться в проход, большие, грузные, килограммов под сто пятьдесят — катятся, разгоняясь, врезаясь друг в дружку.
«Ваша станция», — объявляют по громкоговорителю, и я встаю. Протискиваюсь между лежащими телами. Снаружи, на платформе, пусто; на эскалаторе оказываюсь только я и какая-то парочка на вид одних со мною лет — стоят повыше, через три ступеньки. Я разглядываю их: они так переплелись, что напоминают сиамских близнецов. Особенно головы — они наклонены друг к другу и плотно прижаты на уровне висков; по форме это похоже на перевернутый брецель. Трудно сказать, что я в этот момент испытываю. Любопытство, пожалуй. Я вижу, как он поворачивается к ней и говорит что-то на ухо — она смеется; мне обидно, что я не слышу его слова.
- Предыдущая
- 9/36
- Следующая
