Башня - Дмитриева Мария - Страница 13
- Предыдущая
- 13/36
- Следующая
— Так объясни.
Она вздохнет в этот момент; может даже, закатит глаза к потолку. Скажет что-нибудь, что говорила в таких случаях всегда:
— Бесполезно. Ты все равно никогда не понимаешь.
«Уехать, — мелькнуло у меня в голове, — прямо сейчас». Мне надоели все эти ее игры в угадайки. Я вышел в прихожую, снял с вешалки куртку, подержал немного в руках; в этот момент слышно стало, как Юля заворочалась у себя на диване.
— Ужинать будешь? — спросил я через дверь.
— Не буду. Нет.
Голос у нее был тихий. Слегка дрожал — кажется, еще немного, и она заплачет.
— Может, будешь все-таки?
— Я же сказала: нет!
«Ладно, — подумал я. — Позлится немного, и остынет сама».
Я приготовил ужин. Поел. Вымыл посуду — она все не выходила. И только после полуночи — я как раз посмотрел на часы: было двенадцать ноль три — она зашла на кухню в своем красном платье на бретельках. Отодвинула стул от стола и села напротив меня. Налила себе воды в стакан; медленно, как будто на сцене находилась, выпила.
— У меня был день рождения… сегодня, — она посмотрела на часы — не посмотрела даже, так, скользнула взглядом — ждала, конечно, чтобы я на них посмотрел. — Нет, не сегодня получается — уже вчера.
День рождения. Конечно. Не понимаю, как я мог об этом забыть. Да и потом, уже приехав к ней, не догадаться — ведь можно же было понять, сложить это все — и платье ее, и молчание в стенку, и раздававшиеся в комнате звонки: я слышал, как она поднимала трубку и несколько раз подряд — через равные почти промежутки — отвечала «спасибо».
— Так сегодня… шестнадцатое?
— Семнадцатое, — сказала она. Размахнувшись, словно ударить пыталась, поставила стакан на стол — я думал, он разобьется, но ничего, обошлось.
— Прости, пожалуйста. Я помню, что у тебя шестнадцатого. Просто забыл, какое сегодня число…
— Какое вчера была число.
— Да. Получается, вчера.
— Родители хотели прийти, друзья… Я всем отказала. Сказала: отложим, отметим потом. Этот день я хочу провести вдвоем с Андреем…
Она заплакала. Размазывала слезы по лицу; я неуклюже обнял ее, но она меня оттолкнула.
— Не пошла никуда… Друзья собирались в клуб… поздравить меня… А я, как дура, осталась здесь, с тобой…
— Ну, ты бы напомнила мне, и мы бы пошли куда-нибудь…
— Напомнила?! — закричала она. — То есть я теперь, получается, еще и виновата?!
Зря я это сказал. Зря. Уж лучше бы просто молчал. Лицо у нее перекосилось, покраснело, в нем появилось что-то чужое, что-то, что я до этого не видел никогда. Она кричала еще долго, до тех пор, пока голос у нее не осип. Потом встала. Опрокинула стул за собой — он смачно грохнул об пол, и тут же, словно подкарауливали этот момент, застучали по батарее соседи снизу.
— Ненавижу тебя! — слезы у нее брызнули сильнее, лицо затряслось. — И твои жалкие потуги что-то написать, и твою бездарность, и твой снобизм… Строит из себя непонятно кого… Рисуется… А на самом деле все эти рассказы твои не стоят выеденного яйца. И сам ты ничего не стоишь.
Я ничего не сказал. Сидел и молча смотрел, как она плачет.
Наконец, она ушла, и я выключил свет; в темноте хорошо было видно, как медленно, одно за другим, гасли окна в доме напротив. В какой-то момент я, кажется, заснул — неглубоко, так, что слышны были шаги наверху, за ними — чей-то будильник и потом, уже совсем близко, лязг задвижки в ванной. Шум воды. Встала, однако, несмотря на всю свою подавленность. Собирается в университет. Я с трудом поднялся. Залпом выпил два стакана воды; растер затекшую от неудобной позы шею.
Юля зашла в коротком халате, открывавшем ноги и полоску между грудей. Причесанная. С помадой на губах. Полностью готовая к бою.
— Прости, — выдавил я через силу. Попытался подавить свою злость, запрятать куда-нибудь поглубже, в низ живота — но она продолжала стучать кулаками и требовать пищи.
Она ничего не ответила. Поставила чайник. Достала кукурузные хлопья с молоком — каждодневные, ничем не истребимые хлопья с молоком.
— Собирайся. Я тебя здесь не оставлю одного.
— Не сомневаюсь. Ты меня здесь никогда не оставляла одного. Уж не сопру ли я чего-нибудь…
— Собирайся.
— Ага, — я старательно, не торопясь, впихивал в себя хлопья, пока меня не начало от них мутить. Юля сверлила меня взглядом — и молчала.
— Сейчас еще добавки положу.
— Никакой добавки. У меня коллоквиум на первой паре.
Я поднялся. До самой станции она больше не говорила ничего. Практически на меня не смотрела. И уже на платформе, все в той же своей огромной шапке, наползающей на глаза так, что между ней и шарфом остается только узкая полоска кожи, — на платформе она наконец произносит эти свои слова:
— Все. Хватит с меня. Это конец.
— Конец так конец, — отвечаю я машинально, словно заучил где-то эту реплику; словно она положена мне по роли.
Губы у нее шевелятся — она хочет что-то на это возразить, но в итоге так ничего и не произносит. Она, конечно, ждала, что я буду удерживать ее. Может быть, даже брошусь перед ней на колени. Странно, но я в этот момент не чувствую практически ничего — только усталость, чудовищную, неподъемную для меня усталость — мне хочется лечь прямо здесь на скамейку и спать, не просыпаясь, трое суток подряд.
Раздается гудок. От края платформы оттаскивают какого-то мужчину, который стоял там, свесившись вниз, — то ли пьяного, то ли неопределившегося до конца самоубийцу. Вагоны проплывают мимо. Стоит дверям открыться, как Юля заскакивает туда, распихивая выходящих людей. «Не иди за мной!» — кричит она мне, но я, в общем-то, и не пытаюсь.
Я так и остался сидеть на платформе, пропуская поезда — один за другим. Потом пошел в какое-то привокзальное кафе; там продавали жирные, сочащиеся маслом чебуреки и водку стопочками. Один из посетителей заснул, уткнувшись в стол лицом; каждый раз, когда дверь открывалась, он дергался во сне и начинал бормотать. Там было настолько мерзко, что я остался. Сидел там, наверное, пару часов — может, и больше; в какой-то момент я подумал о том, что приеду домой, расскажу обо всем, и Игорь начнет ухмыляться и злорадствовать. Скажет, что я все разрушил и сам во всем виноват — он, кстати, именно это и сказал потом: «Ты сам во всем виноват». Катя цыкнула на него и неуклюже, одной рукой, обняла меня; похлопала по плечу. Сказала что-то утешительное — уже не помню точно что: слова я тогда воспринимал крайне плохо.
Несколько дней я пробыл в этом состоянии отупения — как будто меня обухом ударили по голове, и сознание мое затуманилось и застыло. Я практически ничего не чувствовал. На автомате ходил на пары в университет, занимался какими-то повседневными делами. Боль пришла уже позже: что-то внутри прорвала, и оно раскрылось — заштопанное, залатанное кое-как. Мне становилось все труднее справляться с ней — ходить на занятия, делать вид, что все хорошо. И все же в какой-то момент, вывернув меня до конца, выпотрошив, она отступила.
С тех пор я больше ни с кем не встречался так долго. Не складывалось как-то: то ли понимания мне не хватало, то ли чего-то еще. Родственности, близости — как это лучше назвать? И вот сейчас, чуть ли не в первый раз, я начал предугадывать все это в Ларе.
Она не приходила, и я, томясь ожиданием, все больше себя изводил. Слонялся по квартире, берясь то за одно, то за другое, прислушиваясь — не появится ли, — поправляя перед зеркалом рубашку, выстиранную, наглаженную — до всей этой истории с Ларой я не брался за утюг по крайней мере год. Садился за компьютер. Опять вставал. Каждые два часа бегал чистить зубы. И так — до вечера, когда меня начинало постепенно отпускать (вряд ли она придет в такое время). Я открывал настежь окно и садился читать. Снизу доносились голоса — высокие, глухие, скрипучие, приглушенные расстоянием в несколько этажей — так, что слов было не разобрать и мне оставалось только придумывать их себе. Позволять им разрастаться внутри меня — ветвиться, выпускать побеги. Хлопали дверью дети, которых загоняли домой — прежде чем уйти, они успевали до отупения, до тошноты в голове накачаться на скрипучих, как колодезная цепь, качелях. Визгливо лаял спущенный с поводка пекинес, и его хозяйка, женщина лет шестидесяти в плотном, несмотря на теплую погоду, пальто подзывала его к себе какой-то глупой двусложной кличкой — Мусик, или Нюсик, или что-то подобное. Громко спорили пенсионеры, игравшие в домино, — ругались, мирились, расходились по домам; подъезжали, выпуская белые комья дыма, машины. А когда начинало темнеть и двор пустел, одна и та же парочка — на вид им было по пятнадцать лет, — методично ощупывая друг друга, целовалась на дальней скамейке.
- Предыдущая
- 13/36
- Следующая
