Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ) - Молотов Виктор - Страница 122
- Предыдущая
- 122/232
- Следующая
Помочь тут было нечем. Оставалось делать своё дело и ждать вестей.
С этим делом я покончил, и тем же днём в Мариинской меня ждал Штосс со своей ведомостью, и по тому, как он разложил её на столе, углом к углу, стало ясно, что немец доволен.
– Несколько дней я вёл отчёт. Кроме того, учёл ещё, как пользовались вы своей трубкой в течение месяца, и как ею господин Робек распоряжался. И уже собрал многое, – сказал он вместо приветствия. – Семь столбцов. Извольте глядеть.
Я принялся изучать. Сухие цифры Штосса говорили лучше всякой хвалебной речи. С той поры, как трубки появились в палатах, грудные хвори у больных начали выявляться живо. На третий, на четвёртый день, когда ухом ещё слушать нечего. Дважды трубка нашла болезнь там, где её не ждали вовсе. Столбец находок против столбца упущений, и счёт был такой, что я бы сам не поверил, не веди его человек, с которым ранее у меня были крайне напряжённые отношения.
Даже несмотря на то, что со Штоссом мы в каком‑то смысле сдружились, я знал точно, что он ни за что не станет приписывать мне славу просто так, без причины.
– Складно выходит, господин Штосс, – заключил я.
– Выходит то, что записано, – сухо ответил он. – Записано верно. Прочее меня не касается.
– А ведь месяц назад вы полагали трубку ерундой бесполезной. Блажью.
– Полагал, – он собрал листы в ровную стопку и выровнял её о стол. – Цифры показали иное. Я служу цифрам, господин Салтыков. Что я при этом полагаю, значения не имеет.
Лучшей похвалы от этого человека не добился бы и государь.
– Вот, извольте, – Штосс перевернул лист и провёл ногтем по строке. – Истопник с Гороховой. Ухом слушали, всё было чисто. Трубкою нашли на четвёртый день. Нынче выписан. Что тут ещё думать? Делает своё дело ваше изобретение!
Строка была как строка, восемь слов и цифры. А за нею стоял живой мужик, который ушёл отсюда на своих ногах и топит теперь чью‑то печь. Ради таких строк всё и затевалось.
В коридоре меня перехватил сияющий Никитин, уже со своей трубкой за пазухой, и выпалил на ходу, что у роженицы со двора слышал нынче двойной стук. Два сердца заместо одного, и повитуха сперва бранилась на бесовскую палку, а после сама просила дать послушать.
– Двойня, Никитин. Готовьте повитуху к двойне, и пусть бранится на здоровье, – улыбнулся я.
Вот как выходит. Иногда трубка выявляет не болезнь, но счастье. Причём двойное!
Главный лекарь Робек перехватил меня после обхода, и вид у него был почти торжественный. Во‑первых, Сила Гордеич прислал вторую дюжину трубок и сулил к Рождеству третью. А во‑вторых…
Робек молча подал мне письмо.
Писано оно было рукой старой, с нажимом, и подпись стояла полная, с чином. Штаб‑лекарь военного сухопутного госпиталя. Я вспомнил его сразу. На том судилище он сидел с краю, единственный за весь час не проронил ни слова, а после, в дверях, взял у меня трубку и сказал, что с нею сам лично поработает.
Он и поработал. Письмо было скупое, на полстраницы. У солдата гренадёрской роты он услышал через трубку то, чего ухом не слыхал, лечил наперекор общему мнению и оказался прав, в чём после удостоверился. Мнения своего общество не переменило, писал он. Но старик мнение своих коллег всё же переменил, а это в его лета случается нечасто. Просил же он для госпиталя дюжину трубок и наставление, если такое возможно.
А это…
– Ещё как возможно, – сказал я вслух. – Почти доделано уже.
– Дюжину я отправлю от больницы, – сказал Робек. – А платит пусть ваш барон, как и договаривались.
Суд в военном госпитале я тогда не выиграл, но дальше всё пошло строго по моему плану. Можно сказать, я взял реванш, и победил. Причём победил дважды, закрыв тем самым прошлую неудачу. Хотя… Можно ли назвать это неудачей? Нет. То было вынужденное поражение.
Поражение необходимое ради крупной победы!
И помог мне в этом деле старик, который смог всё же оценить качество стетоскопа. Так оно в нашем деле и делается. Целую залу не переубедить никогда. Переубеждается всегда один человек, которому больной важнее устаревшей науки.
Отец пришёл ко мне вечером, когда я сидел над бумагами, и первым делом отодвинул от себя чернильницу.
– Показывай, что насочинял, – попросил он. – Ты уже много раз упоминал про свой труд. Покажи. Ведь помощь в этих сочинениях я тебе и проспорил.
Насочинял я к тому дню немало. Наставление к трубке было дописано и снесено в цензурный комитет по всей форме, с дозволения начальства, и о листках моих я озаботился тем же порядком. Бумага в этом веке – щит, и щит я себе выправил заранее. Оставалось главное: закрепить за собою само дело.
Патентов здесь не водилось. Зато водились привилегии, жалуемые высочайшим именем, штучно, по прошению, и прошение такое надо было уметь писать. Я не умел.
Но!
Зато отец умел.
Он читал мой черновик долго, шевеля бровью, потом взял перо и принялся править, и я впервые в жизни глядел, как работает старый служака сенатского ведомства.
– Не так просишь, – говорил он, черкая. – Ты просишь денег, а просить надобно имени. Деньги казна жалеет, имя ей ничего не стоит. Пиши. Дабы слуховая трубка, лекарем Салтыковым измышленная, имя его носила и никем иным под своим именем делаема быть не могла… Вот так проси. Остальное приложится.
– А пойдёт бумага через кого?
– Через людей пойдёт, – отец поставил точку и поглядел на лист издали, щурясь. – Люди мне эти знакомы. Не все добрые, зато все должные.
– И долго ей ходить, бумаге? – уточнил я.
– Год проходит. Может, полтора. Бумага в России ходит шагом. Зато уж как дойдёт… так встанет накрепко! – он присыпал лист песком, стряхнул. – Трубку свою покажи.
Я подал ему буковую трубку. Отец повертел её в пальцах, заглянул в раструб, зачем‑то постучал ногтем по дереву и вернул.
– Простая штука, – хмыкнул он.
– Простые дольше живут, батюшка.
– Это верно, – согласился он неожиданно легко.
Писал он ровно, старым писарским почерком, и в строке «лекарем Михайлой Салтыковым» вывел моё имя так тщательно, как выводят имена в родословных книгах. Ни слова про недостойное занятие сказано не было. Ни в тот вечер, ни после. У отца это и было платой по закладу, и цену этой платы мы оба знали. Объяснять её друг другу было незачем.
Уже поднявшись, он помолчал, глядя, как я убираю трубку в футляр, и сказал негромко, в сторону.
– Дед твой лошадьми очень уж любил заниматься. Понимал их как человека. И лечить даже их мог, можешь себе такое представить? Лучше всякого коновала. Вся округа к нему водила, а ему совестно было, при гостях запрещал о том поминать. Порода у нас Салтыковых, стало быть, такая. Руки в ней лекарские сидят. Только прежде мы этих рук стыдились. А вот оно как выходит… Дед твоей лошадям помогал, хоть и был очень важным человеком. А ты людям.
Я замер с футляром в руках. Про деда с рогатиной слышал от отца десять раз. А вот про деда с лошадьми услышал впервые.
– А вы, батюшка?
– А я бумагу подам. Сделаю то, что могу. Сам этим делом займусь прежде отъезда. На той неделе еду в Москву, загостился тут. Дела мои сделаны, Андрею, брату твоему, место устроено, прочее без меня дойдёт, – он свернул прошение трубкой и постучал ею по ладони, раз‑два‑три. Очень странная привычка. В своём веке я бы сказал, что это связано с нервами. А здесь могу лишь об этом подумать. – А ты лечи, Михаил. Лечи, раз умеешь. А прочее приложится.
Признаться, в аптеку Лемке я уже приходил как к себе домой. И с большим удовольствием наслаждался запахом трав и духом нашей с ним общей работы. Пахло там теперь свежим воском и хинной горечью, и на прилавке рядком стояла наша первая настоящая партия. Тёмное стекло, сургуч, и на каждой склянке клеймо, оттиснутое по сырому. «Лемке и Салтыковъ».
- Предыдущая
- 122/232
- Следующая
