Две тещи один сейф и полмешка совести - Леманн Анастасия - Страница 1
- 1/7
- Следующая
Annotation
Мне достался в наследство дом у озера. Красота - наличники, русская печь, участок до самой воды. Одна беда — по ночам там кто-то копает.
Копают, как выяснилось, мои родные старушки. Мать — с лопатой вместо ходунков, «врач велел двигаться». Свекровь — с валидолом. Обе умирают уже сорок лет, обе копают мой двор с двух сторон и обе точно знают: в дедовом сейфе что-то есть.
А ещё у меня есть муж. И чек из ресторана в кармане его пиджака: два салата, бутылка вина и клубника со сливками. Клубнику Ефим не ест, у него от неё сыпь и жуткая аллергия. Значит, заказывал не себе.
А дальше будет весело....
Анастасия Леманн
Пролог.
Глава 1.
Глава 2.
Глава 3.
Конец ознакомительного фрагмента.
Анастасия Леманн
Две тещи один сейф и полмешка совести
Пролог.
— Стоять, — шёпотом скомандовала я и подняла фонарь. — Кто в яме?
Яма молчала. Потом из неё высунулась голова в платке, из-под которого торчали бигуди.
— Аля, погаси свет, — голос у головы был мамин, а шёпот вражеский. — Ты мне весь план сорвёшь.
Я стояла посреди дедова двора в резиновых сапогах на босу ногу, в куртке поверх ночнушки, и светила фонарём на собственную мать. Третий час ночи. Конец апреля. Село спит, озеро спит, даже собаки спят.
Моя мать — нет. Моя мать копала.
— Мам, ты же умираешь.
— Я и умираю, — Октябрина Емельяновна в своей яме даже выпрямилась от достоинства. — На свежем воздухе. Врач велел двигаться.
— Врач велел тебе двигаться с тонометром. А ты с лопатой.
— Лопата — это опора. Вместо ходунков.
Я хотела уточнить, зачем опора вошла в землю на штык, но тут за сараем звякнуло ведро.
Мы обе замерли. Мать пригнулась в своей яме, как в окопе, и одними губами показала: тихо. Я перевела фонарь на сарай.
Из-за угла, кряхтя, выбиралась вторая тень. В новых калошах поверх домашних тапок, с валидольной сумочкой через плечо и с лопатой наперевес шла моя свекровь, Ефросинья Гавриловна. Шла бодро, как на автобус, который уже отходит.
Увидев свет, она охнула и опустилась прямо на перевёрнутое ведро — точным, отработанным движением человека, который падает только на подготовленные позиции.
— Сердце. — Сумочка легла на колени, ладонь легла на сумочку. — Всё, Алечка. Отходит твоя Ефросинья.
— С лопатой отходит?
— Лопату я нашла. Лежала. А я подняла, чтобы никто не споткнулся.
За её спиной, у самого забора, чернела вторая яма. Аккуратная, с отвесными стенками. Человек, который «отходит», копал её явно не первый час и явно не в первый раз.
Я перевела фонарь с одной на другую. Мать в окопе у крыльца. Свекровь на ведре у забора. Между ними — тёмный дедов дом, где в боковушке за печной стеной спала моя восьмилетняя дочь, единственный человек в этой семье, у которого ночью хватало совести просто спать.
— Так, — я опустила фонарь. — Обе. К дому. Шёпотом. Люба спит.
И они пошли. Причём каждая старалась идти медленнее другой, чтобы не выглядеть здоровой.
Это надо было видеть. Моя мать умирала двенадцать лет. Особенно тяжело ей становилось, когда надо было помыть посуду или посидеть с внучкой. Свекровь умирала лет десять, но с обмороками: падала она исключительно на мягкое и исключительно при свидетелях.
А тут — ночь, глина, штыковые лопаты. И обе бодрее меня.
На веранде я усадила их по разным углам стола, как в школе рассаживают драчунов. Налила обеим воды. Мать посмотрела на стакан с презрением человека, которому недоливают.
— Это она за мной следит, — мать ткнула пальцем через стол. — Я вышла подышать, а она уже тут. С инвентарём.
— Я?! — свекровь набрала полную грудь воздуха и на всякий случай взялась за валидольную сумочку. — Октябрина, побойся бога. Кто вчера у колодца шагами участок мерил? Соседка видела.
— Соседка твоя видела сон. Я мерила давление.
— Шагами?
— Современная медицина, Фрося, шагнула далеко. Не тебе с твоими калошами её догонять.
— Теперь рассказывайте. Что вы копали?
— Червей, — мать даже не моргнула. — Для рыбалки.
— Ты не рыбачишь.
— Начну. Мне полезно. У воды давление выравнивается.
— А вы, Ефросинья Гавриловна?
Свекровь прижала к груди валидольную сумочку и подняла на меня взгляд, полный вселенской кротости.
— Георгины, Алечка. Корни делила. По лунному календарю сегодня можно.
— В чужом дворе? Ночью?
— Луна, — с нажимом повторила свекровь, — не спрашивает, чей двор.
Мать издала звук, который у неё означал смех, презрение и жалобу на сердце одновременно. Свекровь в ответ поджала губы. Между ними прошёл разряд, знакомый мне с самой свадьбы: эти двое воевали всю мою семейную жизнь и, судя по разгону, собирались воевать всю мою вдовью, если до неё дойдёт.
Дед Аникей умер в феврале. Дом у озера он оставил мне, единственной внучке, — курень с наличниками, с русской печью, с участком до самой воды. Я приезжала сюда четвёртые выходные подряд разбирать его вещи, и четвёртые выходные подряд обе мамы навязывались «помогать». Помощи от них было — как от кота при переезде, но они держались за этот дом клещами, и я, дура, умилялась: старенькие, тянутся к семье.
А старенькие рыли мой участок с двух сторон, как две экскаваторные бригады, не знающие друг о друге.
— Ладно, — я собрала со стола обе пары перчаток, испачканных глиной по локоть. — Утром поговорим. Мама — в горницу. Ефросинья Гавриловна — в летнюю кухню. И если кто-то из вас до рассвета умрёт, пусть умирает тихо: ребёнку к девяти на плавание.
Они расходились по комнатам с видом оскорблённых королев. У двери мать обернулась:
— Аля. А Ефим где? Почему жена одна по ночам с фонарём бегает?
— У Спири ночует. Они движок перебирают, там до утра работы.
— Движок, — повторила мать со странной интонацией. Не ехидной, как обычно. Задумчивой. — Ну-ну.
Я тогда не услышала этого «ну-ну». Мне было не до того: я держала в руках две грязные лопаты и пыталась понять, что можно искать в огороде у покойного старшины, кроме прошлогодней картошки.
Услышала я позже. Через двадцать минут, когда в доме всё стихло и я, проходя через сени, стала вешать на гвоздь мужнин пиджак. Ефим оставил его днём: приезжал «помогать», полчаса поносил коробки, выпил чаю и уехал к Спире. Пиджак упал с гвоздя, я подняла, и из внутреннего кармана вылетела бумажка.
Чек. Ресторан «Волжская терраса», прошлый четверг, девятнадцать сорок. Я поднесла его к лампе.
Два салата. Два горячих. Бутылка красного сухого. Десерт «Клубника со сливками» — один. И две трубочки к молочному коктейлю: это уж совсем на двоих, в одиночку так не пьют.
Прошлый четверг. Тот самый, когда Ефим позвонил в восемь вечера и усталым голосом рассказал мне, что они со Спирей «по уши в масле» и он останется в гараже, потому что «движок сам себя не переберёт».
В ресторане, значит, перебирал. С клубникой со сливками.
Я стояла в сенях, держала чек двумя пальцами и ловила себя на странном: руки сами тянулись к рукаву пиджака, стряхнуть с него несуществующую пылинку. Десять лет брака приучили меня наводить блеск на всё, что тускнеет. Я — мастер маникюра, у меня работа такая: полировать до сияния то, что жизнь поцарапала.
Только вот муж мой не ноготь. Перекрыть его лаком в два слоя не выйдет.
Я перечитала чек ещё раз. Буквы не менялись. Четверг, девятнадцать сорок, два салата, одна клубника.
В голове, как назло, крутилась всякая ерунда: что клубнику он не ест, у него от неё сыпь. Значит, заказывал не себе. Значит, сидел напротив, смотрел, как она ест, и не чесался. Вот что обидно: рядом со мной он покрывался пятнами, если клубника просто лежала на общем столе, а тут, выходит, вылечился.
За стеной скрипнула кровать: Люба перевернулась во сне. В горнице мать демонстративно закашлялась — проверяла, слышу ли я, как она умирает. В летней кухне свекровь двигала табуретку: тоже, надо думать, готовилась к смерти, с комфортом.
- 1/7
- Следующая
