Пятиборецю Трилогия (СИ) - Тыналин Алим - Страница 35
- Предыдущая
- 35/182
- Следующая
Два месяца ежедневной, методичной, расчетливой работы, записанной в школьную тетрадь с Гагариным на обложке, между чужими корявыми формулами по алгебре.
А потом ограничения, и после этого уже ничего. Чистые клетки, пустые страницы.
Кашель подступил снова, и я прижал кулак ко рту и давил на него, пока горло не сжалось в спазме и не отпустило. Глаза заслезились, и я вытер их тыльной стороной ладони.
Ладонь стала мокрая, и не только от слез, но и от пота, хотя в избе стоял холод.
Открытая тетрадь лежала на коленях, и столбцы цифр смотрели на меня в желтом свете керосиновой лампы, и каждая цифра означала утро на проселке, вечер в Хопре, субботу у Митрича, час езды на Орлике, три минуты с кирпичом на вытянутой руке, десять камешков из рогатки по мухе на стене сарая.
Я не закрывал тетрадь и не перелистывал новую страницу.
За перегородкой мать вздохнула во сне, и пружины кровати скрипнули, и потом снова стало тихо. Только лампа потрескивала, и фитиль чуть коптил, а запах керосина мешался с запахом горчичников, остывшей каши, и холодного бревенчатого дома в сентябрьскую ночь.
Лампа горела ровным желтым пламенем, тени на стенах не двигались, а сверчок тоскливо молчал за печкой.
Глава 16
Дно
Утро выдалось серое, холодное и сырое. Печь не топлена третий день, уголь кончился, новый Степаныч обещал привезти к пятнице, а до пятницы пришлось терпеть.
Изба выстыла до того, что дыхание в сенях шло паром, а на стеклах окон собрался конденсат и стекал тонкими дорожками на подоконник, оставляя на ситцевых занавесках мокрые пятна.
Я проснулся от кашля. Не от будильника в голове, не от петуха, а от кашля, собственного, глухого, который начинался где-то в глубине грудной клетки и вылетал наружу прежде, чем я успевал прижать кулак ко рту.
Три спазма, четыре, пять, и каждый отдавался под правым ребром тем самым ощущением, к которому я за неделю так и не привык, словно горячая спица, медленно проворачиваемая между ребрами. Потом тишина, и привкус железа во рту, и пот на лбу, холодный, мелкий, как роса.
Температуру я мерил вчера вечером, было тридцать семь и один. Не тридцать восемь, не тридцать девять, а тридцать семь и одна десятая.
Ровно столько, чтобы не уложить в постель, но достаточно, чтобы тело работало с поправкой, с натягом, как мотор на грязном бензине. Субфебрильная температура.
Врач в двадцать первом веке сказал бы остаточные явления, плеврит, сухой, адгезивный, пройдет за две-три недели при соблюдении покоя.
Ага, как же. В деревне, где покос сменяется уборочной, а уборочная заготовкой дров, слово «покой» звучит примерно как «полет на Луну», теоретически возможно, практически нет.
Встал. Оделся. Кеды, штаны, рубашка, сверху отцовский ватник, найденный на чердаке, пахнущий нафталином и чужой жизнью, великоватый в плечах, но теплый. Вышел во двор.
Контрольный замер. Я откладывал его уже неделю с того дня, как написал в тетради, что надо притормозить.
Каждый день находил причину отложить: то дождь, то бок болит или мать просила помочь, а то и снова температура. Причины настоящие, не выдуманные.
Но за каждой причиной стояла глубинная, та, которую я не записывал и не проговаривал. Это просто страх. Обычный, человеческий страх замерить и увидеть цифру, которая подтвердит то, что я и так уже знаею.
Сегодня больше откладывать не получалось. До двадцатого чуть больше недели.
Проселок пустой, мокрый, в колеях стояла вода. Я побежал.
Медленно, тяжело, кеды хлюпали по лужам, грязь летела на штанины, ватник мешал движениям, но снять его нельзя. Слишком холодно, десять градусов и ветер.
Дыхание сразу стало неправильное, не как привык, а рваное, короткое, на каждом глубоком вдохе покалывание справа. Тело автоматически переходило на быстрое, поверхностное дыхание, а такой ритм означает кислородный долг на третьей минуте.
Вот и мой километровый колышек, врытый в обочину еще летом. Я засек время по-старому, считал шаги, примерно зная длину каждого.
На семисотом метре остановился. Не потому что устал, мне помешал кашель. Согнулся, уперев руки на колени, кашлял в серый утренний воздух, и пар от дыхания смешался с туманом над полем.
Так прошло минуты две. Затем отпустило. Побежал дальше.
Километр прошел за шесть минут с лишним. В августе мне требовалось четыре двадцать.
Два месяца назад, в первую неделю, всего пять с лишним. Сейчас целых шесть. Хуже, чем в начале.
Это даже не на уровне старта, не на нуле, это ниже нуля. Болезнь сожрала не только набранную форму, но и то, что было до нее, базовую выносливость, которую я нарабатывал ежедневными шестью километрами по проселку.
Обратно я не побежал. Шел пешком, медленно, и каждый шаг отдавался в правом боку. Ватник пах нафталином и чужой жизнью. Поле вокруг, скошенное, бурое, мертвое, уходило к горизонту без единого цветного пятна, как будто из мира вынули краски.
В сарае холодно и темно, пахло сырым деревом и старым железом. Я сел на пол, спиной к верстаку.
Самодельная штанга, из черенка и мешков с камнями, лежала на верстаке, где я оставил ее девятого числа, когда понял, что она мне не по зубам. Пыль на мешках, паутина между черенком и тисками. Никто так и не прикасался к ней.
Достал тетрадь из кармана. Открыл. Знакомые страницы, исписанные мелким ровным почерком, столбец за столбцом. Июль, август, сентябрь.
Прогресс, подъем, затем плато и резкий обрыв. Красивая кривая, если нарисовать. Учебник спортивной физиологии, глава про перетренированность и болезнь: «Форсированная нагрузка на фоне сниженного иммунитета приводит к…» Ну, вот и привела.
Закрыл тетрадь. Положил на колени.
И вот тут, впервые за все время, с того июльского дня, когда я открыл глаза на скошенном поле под белесым небом, впервые мне в голову пришла мысль не как решить очередную проблему, а зачем.
Зачем все это?
Не риторическое, не красивое, не выдуманное «зачем», из тех, что задают герои перед финальным монологом, а потом встают и побеждают. Настоящее.
Бухгалтерское, как сказала бы мать. Дебет, кредит, подобьем итоги.
Что у нас в дебете. Пятнадцатилетний мальчик, сорок один килограмм (уже, наверное, тридцать девять, после болезни), зрение минус два, плеврит, температура тридцать семь и одна десятая, живет в нетопленой избе в деревне Громовка Сердобского района Пензенской области.
Без тренера, зала, бассейна, тира, без манежа. Работает с палкой из орешника, с мешками песка на ногах, с кирпичом на вытянутой руке. С коровой Зорькой, с тетей Пашей за забором и с Колькой Рябовым на мотоцикле.
А что там в кредите? Олимпиада в Монреале, тысяча девятьсот семьдесят шестой год. Через пять лет. Конкурное поле, бассейн с дорожками, фехтовальная полоса, стрельбище, беговая дорожка. Табло с результатами. Гимн страны, которой не станет через двадцать лет.
Между дебетом и кредитом огромная пропасть, и на дне этой пропасти сидит тощий мальчик с тетрадкой, кашляет в кулак и не может встать.
Забавно, если подумать. Тридцать семь лет в прошлой жизни я шел к Олимпиаде, и не дошел. Ни разу.
Четыре попытки, всегда отказы, каждый по-своему изощренный, как будто вселенная проявляла творческий подход. Травма, блат, допинг, административная ошибка.
Коллекционер поражений мог бы гордиться. И вот у меня вторая жизнь. Второй шанс, так сказать.
Новое тело, открытые зоны роста, впереди целых пять лет, и все карты на руках. И что же происходит?
Плеврит. Нетопленая изба. Шесть минут и десять секунд на километр. Инспектор Ефимов, безразлично говорящий: «Такой порядок. Не я его устанавливал».
А может, порядок именно такой. Может быть, вселенная не проявляет творческий подход, а просто говорит мне одно и то же, раз за разом, терпеливо, как Ефимов за своим столом: «Тебе не положено, Громов. Такой вот порядок».
А я ее не слышу. Пропускал мимо ушей тридцать семь лет в прошлой жизни и делаю тоже самое сейчас.
- Предыдущая
- 35/182
- Следующая
