Жестокому миру вопреки - Абульхава Сьюзан - Страница 4
- Предыдущая
- 4/9
- Следующая
Женщина начинала закипать.
– Вы согласились дать интервью. Поэтому-то я и задаю вопросы, – сказала она и сделала паузу, чтобы еще раз вздохнуть, прикрыв веки. – Мне пришлось два месяца проходить проверку, чтобы провести с вами этот час. Я заранее согласовала все свои вопросы с властями. – В последних словах почти слышалось отчаяние.
Лена сказала это по-арабски, а затем попыталась сказать что-то еще взглядом.
В конце концов я ответила:
– О, но власти не согласовывали их со мной. Будьте уверены, я сделаю им выговор в связи с этой недоработкой. – Мой сарказм почти довел ее до слез, и это смягчило меня. Я добавила: – Но на ваш вопрос я отвечу: нет. Я не подвергалась групповому изнасилованию в ночь, когда Саддам вторгся в Кувейт.
Она выглядела разочарованной, но продолжила расспрашивать, как я оказалась вовлечена в деятельность сопротивления. Она назвала это «терроризмом». Она спросила о моей тюремной камере, которую назвала «милой комнатой», затем уточнила:
– Но я знаю, что это все равно тюрьма.
– Вы еврейка? – спросила я.
Она снова медленно моргнула.
– Я не понимаю, какое это имеет значение.
– Это имеет значение.
– Я пришла сюда как профессионал, а не из-за каких-то внутренних убеждений.
– И все же большинство профессионалов не назвали бы это место милым, – сказала я.
Она впилась в меня взглядом.
– Учитывая, что вы сделали, я считаю, что оно даже лучше, чем вы заслуживаете. Ни в одной арабской стране вам не жилось бы так хорошо. Вас бы уже давно высекли и повесили.
Она закрыла блокнот и поднялась.
– Кажется, я получила все, что хотела, – сказала она, жестом приказывая охраннику выпустить их.
Охранник, который стоял над нами, следя за тем, чтобы ни европейка, ни переводчица не прикоснулись ко мне и не передали никаких предметов, защелкнул на мне настенные наручники, прежде чем открыть дверь.
Женщина обернулась.
– Я просто хочу, чтобы вы знали: мои бабушка и дедушка…
– …пережили Холокост, – закончила я за нее.
Ее глаза наполнились презрением.
– Это на самом деле так. И они научили меня всегда быть справедливой. Именно за справедливостью я сюда и пришла, – сказала она.
Лена начала переводить, но я перебила ее.
– Вы пришли сюда совсем не за этим, – сказала я по-английски с достаточным презрением, чтобы скрыть унижение от того, что прикована к стене. Охранник приказал нам замолчать, и я была благодарна, потому что это позволило мне оставить последнее слово за собой. Этот крошечный осколок контроля значил для меня все – абсолютно все.
Позже раздался свисток, оповещающий о том, что в специальное отверстие просунули мой обед. Но когда я подошла к двери, кто-то по ту сторону прошептал: «Внутри хлеба».
Я забрала поднос и села на пол, отломила небольшие кусочки лепешки и осторожно заглянула внутрь, помня о камере на потолке. Там он и был – многократно сложенный листок бумаги, завернутый в пленку. Я дождалась темноты, чтобы развернуть его, вложить в одну из своих книг и притвориться, будто читаю, когда снова станет светло.
«Перестань общаться с журналистами. Израиль распространяет историю о том, что мужчины-мусульмане всю жизнь издевались над тобой, а затем заставили присоединиться к террористической группировке. Власти утверждают, что Израиль спас тебя, а тюрьма дала тебе лучшую жизнь. Ты единственная заключенная, которую посещают иностранцы. Им разрешено находиться в твоей камере. Это неслыханно! Подумай об этом. Они публикуют твои фотографии в чистой камере с большим количеством книг, чтобы показать, что Израиль – доброжелательная страна, даже по отношению к террористам. С твоей семьей все в порядке. Они передают привет. Мы всё еще боремся за то, чтобы они смогли навестить тебя. Съешь эту записку».
И без подписи я поняла, что это от Джуманы. Через эту записку я наконец узнала, что с ней все в порядке. Я едва помнила ее лицо, но скучала по ней. Мне хотелось, чтобы она написала что-нибудь о Биляле. Хотя бы какие-то новости. Или просто его имя. Или просто первую букву имени. Б жив и здоров. Б передает привет. Или просто Б.
Когда снова стемнело, я положила записку в рот, прожевала и проглотила. Я представила, как ужасно, должно быть, выгляжу на фотографиях в прессе. Мне не разрешают пользоваться зеркалом, но я знала, что мои волосы топорщатся без фена. Должно быть, на снимках они еще не такие седые, как сейчас, – да, я продолжаю беспокоиться о таких пустяках. Я давно не удаляла воском пушок над губой и не выщипывала густые брови. Вероятно, выгляжу я именно так, как европейцы представляют себе террористку, – неопрятной, волосатой, смуглой, уродливой. Но беспокоили меня даже не эти фотографии. А те, сделанные много лет назад в Кувейте, что публиковались в арабской прессе во время судебного процесса надо мной. Я представляла, как их видит моя семья. Наверняка это сильно ранило мою маму.
Но теперь даже это меня больше не трогает. Ничто не может сохранять мягкость в заточении, даже сердце.
После визита Лены и европейки у меня очень долго не было посетителей. Мои волосы отросли почти на пять сантиметров, прежде чем я увидела другого человека – охранницу. Она вошла в Куб, держа в руках блокнот и два механических карандаша. Она могла бы просто просунуть их в дверное отверстие, но предпочла войти, объявив об этом через динамики, чтобы я смогла закрепить на себе настенные наручники. Я подумала, не она ли подсунула мне записку. Ей не разрешалось говорить, но, по-моему, она улыбнулась, увидев, как я обрадовалась передачке, которую она оставила на кровати.
Я долго боролась за то, чтобы заполучить письменные принадлежности. Но теперь я задумалась, что же написать. Письмо? Рассказ? Дневник? Может быть, стихи? Как только металлическая дверь захлопнулась и я смогла отойти от стены, я взяла карандаш и открыла блокнот.
Сейчас я смотрю на чистые страницы, пытаясь рассказать свою историю – все, в чем я призналась Билялю, и все, что было после. Я хочу передать ее так, как это делают настоящие рассказчики, используя эмоциональные привязки, но эмоции для меня теперь – лишь слова. Воспоминания о прожитой жизни проявляются в образах, запахах и звуках, но никогда – в чувствах. Я ничего не чувствую.
Танцуй, рубиновая река
Я не помню, когда начала танцевать. Женщины моего поколения рождались в танце. Танцы были на всех совместных сборищах. Мы становились в круг, хлопали и пели, по очереди выходя в центр и показывая свои умения. По устремленным на меня взглядам я сразу поняла, что мой танец производил особенное впечатление.
Когда играла музыка, мое тело обретало полную свободу. Я никогда не пыталась следить за движениями, а полностью отдавалась мелодии и всем тем невидимым, непознаваемым силам, которые она пробуждала. Я лишь позволяла ритму скользить по коже, овладевать дыханием. Возможно, это люди и видели, потому что через танец я была ближе всего к истинной вере.
Восточный танец, который обыватели называют «танцем живота», может выглядеть выверенным и продуманным, хотя на самом деле все не так. Наш танец – это хаос и анархия. Он противоположен контролю. Главное – отказаться от власти над своим телом, дав свободу каждой косточке, связке, нерву и мышце. Каждому сантиметру кожи и жировой клетке. Каждому органу.
Наверное, это касается любого традиционного танца, но мне известны лишь ритмы Леванта, Вавилона, Халиджа и Северной Африки. Эта музыка укоренялась во мне, пока я взрослела, и теперь навечно поселилась в моих костях. Песни Умм Кульсум, жалобный плач нея, мелодия кануна или надтреснутое гудение уда – звуки моей жизни. Они эхом раздаются во мне, преодолевая время, рассказывая истории, созданные этими древними инструментами. Как бы сильно я ни любила звучание Индии – богатые отзвуки ситара и тонкий голосок тумби, – или глубокую перкуссию и многослойные ритмы африканских барабанов, или пронзительный перезвон ксилофона, хотя все это и волнует мое тело, но не достигает тех глубинных течений, что уносят мое сознание, потому что это звуки других народов и историй, которые я услышала только во взрослом возрасте.
- Предыдущая
- 4/9
- Следующая
