Вольный Албазин - Слободчиков Олег Васильевич - Страница 20
- Предыдущая
- 20/24
- Следующая
Все поляки терпеливо переносили трудности пути, будучи себе на уме. Вечерами собирались у одного костра, бжекали, часто ругались, но только между собой. Возмущался и часто буянил один только Гришка Кулаковский, ему иногда поддакивал Ивашка Сташевский. Утром Кулаковский и Каурко были удивлены, что два земляка тайком их бросили. Гришка плюнул им вслед, вернулся на табор злой, рассерженно спросил повара:
– Ты-то зачем остался? Пару раз накормил бы якутского воеводу своими изысканными кушаньями, он бы тебя оправдал.
– Ага, оправдал?! – чертыхнулся Станька – То я не служил воеводам, не знаю их ласку! Как-то подогрел Обухову настойку, он поперхнулся и вылил её на меня. Дикарь!
– Обухов из холопов, а Якутским правит князь. Русские пановья – такие же обжоры, как и наши, Кутузов не стал бы плескать в тебя вином.
– Не стал бы! – Скривил пухлые, обветренные губы повар. – Приказал бы холопам, чтобы выпороли.
Кулаковский громко расхохотался, соглашаясь с земляком, и, повеселев, ещё раз плюнул вслед сбежавшим полякам.
Атаман с есаулом силой никого не удерживали. Но Никифор с печалью высматривал насупленные лица своих старших сыновей и угрюмое – младшего, Васьки. Краем уха он ловил их разговоры и рассуждения о том, что в прошлом стрелецкий сотник Якунька Анциферов с отрядом был послан, чтобы вернуть беглецов, самовольно уходивших под знамя Онуфрия Степанова, но сам ушёл за ними – и ничего… Прощён, служит в прежнем чине.
По Олёкме уже густо плыл жёлтый лист, по берегам пламенели осины с берёзами, всё прохладней становились утренники. На Семёнов день, первого сентября-зоревика, наступил новый, 1666 год от Рождества Христова, которого так боялись на Руси. Устроить праздник в походе не удалось. Подкрепившись едой и питьём, почитав благодарственные молитвы на ночь, беглецы расположились на ночлег под открытым небом. Никифор лёг поблизости от дочери и зятя, Петрухи Осколкова. Эти двое: матёрый муж и юная женщина, были веселей атаманских сыновей и их жен, поглядывавших на свёкра с укором и обидой. Атаман проснулся в ночи под ясными звёздами, при бликах догоравших костров и услышал шёпот дочери.
– Ты же обещал мне, когда звал замуж, что нужды знать не буду. А теперь что? Ну, придём в Дауры, может быть, прокормимся с пашни и промыслов. И это всё? На всю жизнь?
– Я умный, – нехотя, с зевотой и кряхтением отвечал Пётр. – Я и там сумею разбогатеть.
– А почему бы не вернуться, как другие? – хлюпая носом, слезливо шептала атаманская дочь. – Ты никого не убивал. Плыл на воеводском дощанике поневоле. Какой с нас спрос?
– На дыбе да с огоньком под брюхом придётся признаться, что это ради моего освобождения тесть устроил грабежи и убийства. Нет! – решительно отрезал. – Нам возвращаться нельзя.
Женщина тихо заплакала, давясь слезами. Никифор не подал виду, что услышал разговор супругов, глядя в звёздное небо, с покаянной тоской подумал о том, что сам всю жизнь искал выгод и передал это дочери по крови. Он не понуждал её, совсем молоденькую, идти замуж за матёрого торгового человека, сама захотела, прельщённая подарками и обещаниями будущей жизни.
Фёдор Евсеев сонно ворчал на ухо прижавшейся к нему дочке:
– Мать совсем от рук отбилась. Псиной пропахла. Что учил, что не учил, будто и не жили вместе столько лет.
Евсеевиха и правда теряла связь с семьёй, спала в обнимку с собаками, утром с ними и с берёзовым луком уходила вперёд – добыть мяса и рыбы к ужину. Это у неё получалось хорошо.
В середине зоревика-сентября, после полудня, на великомученика Никиту-гусятника дощаник и струги прибыли в широкое и гладкое устье Тугира, откуда начинался Хабаровский путь на волок к Амуру. Возле притока стоял небольшой острог, огороженный тыном. Он был построен на месте промышленных зимовий московским дворянином Дмитрием Зиновьевым со стрельцами, отправленными царём в помощь Ерофею Хабарову для завоевания Даурии и Богдойского царства, в котором якобы добывают серебро и золото, родятся жемчуг и драгоценные камни. Вблизи от острожка пустовали две ветхие избы, на берегу лежали несколько рассохшихся стругов, оставленных людьми Лариона Толбузина, три лета назад прошедших на смену Афанасию Пашкову. Они оставили в острожке часть хлебных запасов и восковых богородичных свечей, а при них десятника Нерчинского острога Зотьку Титова да двух енисейских казаков: Ивашку Круглого с Кузькой Филипповым. Эти трое зимовали и летовали здесь три года сряду, ожидая нерчинских казаков, но вестей от них не было.
Угасала короткая северная осень. Ещё не облетел весь лист кустарников, берёз и лиственниц, осинник стоял уже голым. Ночи были холодны, отмели к утру покрывались коркой льда. Киренские и примкнувшие к ним беглецы вытащили на сушу свои струги с дощаником, стали разводить костры и готовить ужин. К этому времени в войске Никифора Черниговского было восемьдесят четыре человека.
Зотька Титов, с товарищами при заряженных пищалях настороженно выглядывали из-за частокола на прибывший отряд. Подобные встречи были им не впервой. Они не понимали, что это за люди, но их обнадёживало илимское знамя. Атаман Никифор отдал распоряжения по устройству табора и отправился с есаулом к зимовью. Он позвал было за собой сына Федьку, но тот отказался, с умученным видом утешая плакавшую жену.
Трое зимовейщиков встретили гостей бесстрашно и равнодушно. Слишком свежа была память о разбитом войске Онуфрия Степанова Кузнеца, и эти трое уже сомневались, что живы их сослуживцы, люди Толбузина, ушедшие на Нерчу, но оставить доверенный груз они не могли.
– Здорово живем, казаки? – с показным весельем обратился к ним Никифор.
– Слава богу! – угрюмо щурясь, отвечал за всех десятник Зотька. – Чьи будете, куда идёте?
За Черниговским и его людьми была сила. Он усмехнулся и спросил, не ответив на вопрос.
– А вы чьи? Не слыхали про вас в низовьях.
– Мы-то божьей милостью служилые нерчинского и телембинского воеводы Лариона Толбузина, оставлены при хлебном и свечном припасе. Ждём вестей и посыльных, а они могут подойти с часу на час. – Зотька указал взглядом в верховья Тугира.
Атаман кивнул, слегка переменившись в лице, за тремя невзрачными казаками тоже была сила по ту сторону хребта, ссориться с которой не было смысла. Он назвался приказчиком Киренского погоста, то есть не выборным атаманом, а назначенным властью. Никифор с есаулом желали больше спрашивать, чем рассказывать о себе, но вопрос десятника оставался без ответа, и Зотька с казаками всем своим видом показывал, что без этого дальнейший разговор не получится. Гости присели против зимовейщиков, примеряясь к долгой беседе.
– Самовольно идём на дальние государевы службы! Служилые, пашенные, промышленные, недовольные илимским воеводой.
Зимовейщики вскинули настороженные взгляды на своего десятника. Тот доброжелательно кивнул:
– Понимаю, сам хлебнул лиха от Афоньки Пашкова. Из-за его самодурства из пятисот казаков в живых осталось семьдесят. – Нехорошая память на миг исказила болью лицо нерчинского десятника. – Добрый воевода посылается в Сибирь редко и живёт не долго, но если пойдёте служить к нашему – не пожалеете.
– Наш с пониманием! – вразнобой, нетерпеливо дёрнулись двое, Ивашка Круглый с Кузькой Филипповым, сидевшие по бокам десятника. – При таком что не служить? Да жив ли? По мартовскому насту ушёл нартами вверх по Тугирю. Давно нет вестей.
– Сами через волок ходили? – стал выспрашивать атаман.
– Ходил! – всё так же настороженно щурясь, коротко ответил десятник, не показывая ни страха, ни радости встречи с единоверцами. Вдруг бросил просветлевший взгляд за спины гостей, скинул шапку и встал.
Никифор с есаулом обернулись. К зимовью подходил чёрный поп Ермоген.
– Благослови, отче! – поднялись и шагнули к нему зимовейщики, скидывая шапки.
Дальнейший разговор пошёл душевней.
– Оставили нас при богородичных свечах и хлебном запасе, который год караулим от мышей, бурундуков и белок. Поневоле хлеб доедаем, хоть, бывает, в постные дни скверним живот рыбой и дичью! – едва не всхлипнул Зотька, жалуясь на службу.
- Предыдущая
- 20/24
- Следующая
