Оттепель (СИ) - Смирнов Роман - Страница 13
- Предыдущая
- 13/68
- Следующая
Но в этот день очередь заговорила. Тётя Нюра повернулась к женщине за ней и сказала:
— Муська вернулась. С котятами. Трое.
Женщина, маленькая, в платке, спросила:
— Живые?
— Живые. Рыжий орёт. Серые молчат. Муська худая, но кормит.
— Надо же, — сказала женщина. — Кошки-то умнее нас. Знают, куда возвращаться.
И мужчина с одной рукой, стоявший за Олей, сказал негромко:
— У нас на позициях тоже кот жил. Васька. Серый, полосатый. Мышей ловил в блиндаже. Когда обстрел начинался, Васька уходил в самый дальний угол и ложился. Не убегал. Ложился и ждал. Мы по нему определяли, когда кончится: если Васька встал, значит, всё.
И тётя Нюра засмеялась, и женщина в платке тоже, и Оля тоже, и мужчина с одной рукой улыбнулся, и это был первый раз за долгое время, когда очередь за хлебом разговаривала и смеялась, и Оля поняла, что это и есть то, что изменилось. Не паёк, не карточки, не температура. А это. Люди снова разговаривали в очереди. Рассказывали про кошек. Смеялись. И это было, может быть, важнее, чем весь хлеб на свете, потому что хлеб кормит тело, а разговор кормит то, что внутри тела, и что без разговора умирает раньше, чем тело.
Хлеб Оля получила в четыре часа. Буханка была тяжелее, чем осенью, и цвет у неё был другой, не серый, а желтоватый, потому что мука была канадская, крупнозернистая, и Оля не знала, что на хлебозаводе номер четыре технолог Анна Иосифовна Лурье перенастроила печи и добавила закваску, которую хранила в банке с тридцать восьмого года, но Оля чувствовала разницу, потому что хлеб пахнул иначе, не кислым и не горелым, как осенью, а чем-то тёплым и почти забытым, и этот запах был запахом довоенного хлеба, не точно таким, но похожим, как похожи друг на друга сны и воспоминания.
Оля шла домой по Моховой, неся буханку в холщовой сумке рядом с «Войной и миром», и хлеб и книга лежали в сумке вместе, и весили примерно одинаково, и в этом случайном совпадении веса было что-то, о чём Оля не думала, но что было правдой: хлеб и книга весили одинаково, потому что стоили одинаково, и одно без другого было неполным.
Дома было холодно. Комната на четвёртом этаже, маленькая, с буржуйкой, которая тлела, и с окном, заклеенным газетой, потому что стекло вылетело в ноябре и вставить было нечем. Бабушка Вера Ильинична, шестидесяти восьми лет, бывший библиотекарь Публичной библиотеки, сидела у буржуйки в двух кофтах и в шали и читала. Она всегда читала. До войны она читала за столом, при лампе, в тишине. Теперь она читала у буржуйки, при свете огня, в тишине, которая была другой тишиной, не мирной, а военной, и разница между ними состояла в том, что мирная тишина была по умолчанию, а военная была подарком, который мог кончиться в любую секунду.
— Бабушка. Хлеб принесла.
Вера Ильинична отложила книгу. Встала. Подошла к столу. Достала нож. Разрезала буханку пополам. Свою половину разрезала ещё раз: треть отложила на утро, две трети положила на тарелку. Олину половину разрезала ровно пополам: одна часть на тарелку, другая на утро. Но Олина часть на тарелке была больше, чем бабушкина, и Оля это видела, видела каждый раз, и каждый раз молчала, потому что бабушка делала это не демонстративно, а привычно, как делает человек, который решил давно и не собирается обсуждать, и спорить с этим решением означало бы обидеть бабушку, а обижать бабушку Оля не хотела, потому что бабушка была единственным человеком, который у неё оставался.
Мама была в эвакуации. Уехала в августе, с заводом, в Челябинск, и писала письма, которые приходили раз в месяц, и в каждом письме было одно и то же: «Олечка, я скучаю, я работаю, скоро приеду.» Скоро. Как у Маши Демьяновой в Саратове, как у всех, кто ждал, «скоро» означало не время, а надежду, и надежда эта была не ложью и не правдой, а тем, чем бывает свет в конце коридора, когда не знаешь, коридор это или тоннель.
Оля села за стол. Ела хлеб, запивая кипятком, который бабушка вскипятила на буржуйке. Хлеб был вкусный. Не так, как конфеты «Мишка на Севере», и не так, как пирожки, которые мама пекла до войны по воскресеньям, а по-другому, по-военному, тем вкусом, который имеет еда, когда её мало и когда каждый кусок означает, что ты будешь жить ещё один день.
После ужина Оля села на кровать, укрылась одеялом, достала из сумки «Войну и мир». Второй том. Наташа Ростова. Первый бал. Оля читала про бал, и про платье, и про свечи, и про музыку, и мир, описанный в книге, был так далёк от мира, в котором она жила, что казался выдуманным, и в то же время так близок, что казался возможным, и в этом противоречии между далёким и близким была та сила, которая заставляла Олю читать дальше, страницу за страницей, потому что каждая страница обещала, что мир, в котором есть балы и платья и свечи, не исчез, а только спрятался, и когда-нибудь вернётся, как Муська с котятами.
За окном было темно. Ленинградская зима, короткий день, длинная ночь. Артиллерия молчала. Бабушка Вера Ильинична сидела у буржуйки и читала свою книгу, и свет от огня падал на её лицо, и лицо было жёлтым и тёплым, как лица детей в подвале при керосиновой лампе, и Оля подумала, что все лица в Ленинграде сейчас такие, жёлтые и тёплые, потому что все сидят у огня, и огонь одинаковый, и лица одинаковые, и город держится не стенами и не пушками, а этими лицами, которые каждый вечер освещаются огнём и каждое утро гаснут, и снова освещаются, и снова гаснут, и так до тех пор, пока не кончится война или не кончатся дрова, и дрова кончатся раньше, но к тому времени, может быть, придёт весна, и весной дрова не нужны, и весной будет теплее, и может быть, мама приедет, и может быть, норму поднимут, и может быть, всё будет хорошо.
Оля закрыла книгу. Положила под подушку. Легла. Закрыла глаза. И последнее, о чём она подумала перед сном, была не Наташа Ростова и не бал, и не дроби, и не обстрел, а Муська, которая вернулась с котятами, и рыжий котёнок, который орёт, как пароходная сирена, и серые, которые молчат, и Оля подумала, что завтра, после уроков, она не пойдёт сразу в очередь, а зайдёт к тёте Нюре на пять минут, посмотрит на котят, и пять минут ничего не изменят, и очередь подождёт, а котята ждать не будут, потому что котята растут быстро, и если не посмотреть сейчас, потом они будут уже не котята, а кошки, и это будет не то, совсем не то.
Она уснула с этой мыслью. И мысль была тёплая, как кипяток из бидона тёти Нюры, и круглая, как буханка канадского хлеба, и маленькая, как котёнок, и в ней, в этой мысли, было всё, ради чего Ленинград стоял и не падал: не ради победы, не ради сводок, не ради пайка, а ради того, чтобы двенадцатилетняя девочка могла заснуть с мыслью о котёнке.
Глава 7
Последнее замечание
Он поехал к Шапошникову третьего марта, утром, без предупреждения, потому что когда предупреждаешь, Мария Александровна начинает готовиться, и Шапошников встаёт, и одевается, и садится за стол, и делает вид, что работает, и это стоит ему сил, которых у него не было, и Сталин не хотел, чтобы Шапошников тратил силы на то, чтобы выглядеть здоровым перед человеком, который знал, что он болен.
Машина шла по Москве, и шофёр Митрохин ехал привычным маршрутом, Кремль, Боровицкий мост, Волхонка, Знаменка, Грановского, и маршрут этот за последние два месяца стал еженедельным, потому что Сталин ездил к Шапошникову каждый вторник, и сегодня был вторник, и Митрохин знал, куда ехать, и не спрашивал. Москва за окном была мартовская, ещё зимняя, но с тем неуловимым изменением, которое чувствуется не глазами, а кожей: воздух стал мягче, снег потемнел, и с крыш кое-где капало, и капли оставляли на сугробах маленькие ямки, и в этих ямках стояла вода, прозрачная и холодная, первая вода в городе после трёх месяцев льда.
Дом номер три по улице Грановского был жилым домом для высшего командного состава, и подъезд был чистый, с ковровой дорожкой, которую не убрали даже в войну, и лифт работал, и Сталин поднялся на третий этаж, и охрана осталась на площадке, и он позвонил в дверь.
- Предыдущая
- 13/68
- Следующая
