Ревизия (СИ) - Старый Денис - Страница 24
- Предыдущая
- 24/51
- Следующая
— Ничего и никто знать об этом разговоре знать не должен. Жду после к себе. И думайте. За подобное не будет еще и дела Феодосия и других дел священников. Я не желаю ронять Церковь. Но и вы будьте рядом и наводите порядок. Печалование забыли, крестьянам пожаловаться некому, священники не пекутся о пастве. И откройте уже семинарию! — я ударил ладонью по столу. — Я все сказал.
Когда тяжелая дубовая дверь за закрылась, отсекая их от полумрака моего кабинета, я устало закрыл лицо руками. Что же я затеял… Это будет очень сложно. Но все русские люди, даже если он и мусульманин, но верен России и мне. Почему протестантов привечаем, со своими грыземся. Да, будут и среди раскольников непримиримые. Вот их уберем, или сами уберутся. А с другими замиримся.
Петербург. Зимний дворец.
6 февраля 1725 года.
Эти три дня не просто прошли — они сплавились в один бесконечный, лихорадочный поток, разорванный лишь жалкими тремя — или всё-таки пятью? — короткими провалами в тяжелый, душный сон. Еще и перевязки, примочки, шептания, молитвы…
Много работал, диктовал. Мы, наконец, освоились. Теперь я за сутки выдаю, выплескиваю в мир такой объем текста, что самому становится жутко. Даже там, в моем прошлом — или правильнее сказать, в будущем? — когда я часами надиктовывал мысли на висящий на шее диктофон, я и близко не знал подобной продуктивности.
Впрочем, тогда и гнать лошадей не имело смысла. Там всегда казалось, что впереди — вечность. Что времени хватит на любые, даже самые амбициозные свершения. Да и масштаб моих тогдашних задач, будем откровенны, казался мышиной возней по сравнению со злободневными, колоссальными вызовами моего сегодняшнего дня.
Эта абсолютная, ничем не ограниченная власть пьянила хуже крепкого вина. Внутри всё чаще шевелилось липкое, гнилостное чувство превосходства: я начал ловить себя на мысли, что вот-вот сорвусь, потеряю берега и возомню себя неким небожителем. Полубогом, чьим изречениям обязана поклоняться вся Российская империя, да и не только она.
Когда ты стоишь у окна, смотришь на холодные воды Невы и кристально ясно осознаешь, что одним росчерком пера можешь осчастливить миллион человек, а другим — стереть их в лагерную пыль, связь с реальностью истончается до предела. Тонкая, едва заметная грань.
Поэтому мне приходилось жестко, почти жестоко себя одергивать. Я запирался в кабинете и, стискивая зубы, проводил нечто вроде ментального аутотренинга, вколачивая в собственный воспаленный мозг одну-единственную истину: ты лишь слуга Отечества. Не наоборот.
Двор тем временем немного выдохнул. Я перестал дергать людей по пустякам, и хотя ритм жизни для Зимнего дворца и всего Петербурга заметно ускорился, для большинства царедворцев это не стало чем-то смертельным. Шестеренки государственного механизма со скрежетом, но закрутились.
А я… я позволил себе немного развлечься. В конце концов, даже в этой мясорубке государственных дел должно оставаться место для шутки и отвлеченного веселья. К тому же, эту свору разряженных бездельников в расшитых камзолах нужно было хоть чем-то занять.
Я же видел их настороженные, бегающие взгляды: они всё ждали, когда государь перебесится, забросит бумаги и наконец-то прикажет выкатить бочки с вином, чтобы погрузиться в привычное пьянство и разврат. От этого трезвого, сурового ритма они уже выли от смертной скуки.
И прием нужно будет провести. Без этого нельзя. И даже захочет кто выпить — пусть выпустит пар. Не так, как Ягужинский, который вот-вот только из запоя выходит,, мучительно и болезненно. Но раз хотят выпить не в ущерб службе, пусть так.
А пока я подкинул им забаву.
— Батюшка мой, Его Императорское Величество Петр Алексеевич, поручил мне сладить людей при дворе и в том живое участие принять! — звонкий, полный юношеского задора голос Лизы разнесся по просторному залу, отражаясь от позолоченных пилястр. — Объявляется состязание в сочинительстве! В виршеплетстве, а тако же в искусном рассказе, описании какой истории али сказки!
Моя дочь стояла в центре зала, гордо вздернув подбородок. Вокруг неё, шурша тяжелыми шелками и перешептываясь за расписными веерами, собралась целая стайка фрейлин. Здесь были и её верные наперсницы, и те, кто почуял перемену ветра и под разными благовидными предлогами не последовал за Екатериной. Большинство из них банально спасали свои шкуры: никто не хотел делить немилость с пока ещё действующей, но явно стоящей на пороге низложения императрицей. Так что слушательниц у Лизы хватало.
Я сидел в глубоком кресле, скрытый в полутени алькова, и с легкой усмешкой наблюдал за этим растревоженным муравейником. Для меня это было не просто развлечением. Мне, как человеку из другой эпохи, до одури интересно зафиксировать этот момент для будущих литературоведов. Пусть изучают, из какой косноязычной дремучести, из какого литературного невежества и грубых словесных конструкций в России вдруг прорастут гении — Пушкин, Достоевский, Толстой… А в том, что они появятся, что великие имена обязательно украсят русскую литературу, я не сомневался ни на секунду.
Собственно, я уже готовил почву для их появления. Как минимум, радикальная реформа русского языка была у меня в ближайших планах. Я вырву этот сорняк излишней витиеватости и ненужных букв.
Придворные, сбившись в кучки, продолжали взволнованно шептаться, обсуждая неожиданную причуду императора. А я смотрел на них, постукивая пальцами по подлокотнику кресла.
Они думали, что это всё — лишь забава. Глупцы. Грандиозный прием — или, если угодно, бал — был уже назначен. В Петербург со всех концов стягивались нужные мне люди, чьи экипажи уже месили грязь на подступах к столице. Для этих напудренных марионеток грядущее событие казалось праздником. А для меня это было началом колоссальной, ювелирной и жестокой работы.
Игра только начиналась.
— Лизкин, пройди-ка со мной в кабинет, — бросил я негромко, но так, что ослушаться было невозможно.
Это произошло в тот самый момент, когда возбужденный гул фрейлин достиг апогея: Лиза только что объявила условия конкурса и, главное, награду. В качестве приза я выделил весьма недурные украшения — из тех шкатулок, что мы на днях изъяли у опальной Екатерины. Пусть народ побалуется. Пусть потешат свое тщеславие.
Конечно, для них всё это было лишь пикантной светской игрой. Но у меня был свой, двойной прицел: я забрасывал сеть, надеясь выловить для «Петербургских ведомостей» настоящих акул пера. Тех самых, кто умел складывать слова не только в изящные комплименты.
Никто ведь не требовал, чтобы вельможа пыхтел над чернильницей самолично! По условиям, сперва Лиза должна была отобрать дюжину лучших, на её девичий взгляд, опусов. А уж окончательные места в этом забеге тщеславия предстояло распределять мне.
Я был абсолютно уверен: эти ленивые, зажравшиеся вельможи непременно найдут каких-нибудь голодных и способных, безвестных подьячих или обедневших дворянчиков, которые за пару серебряных рублей напишут им всё, что угодно. А уж потом моя тайная канцелярия аккуратно выяснит, чьи именно пальцы были в чернилах. С этими людьми я поработаю лично. Обтешу, дам направление, и — дай-то Бог! — у нас появится хотя бы жалкое подобие настоящей журналистики. Мощный рупор пропаганды, в котором нынешняя, скрипящая по швам Россия нуждалась ничуть не меньше, чем в пушках и кораблях.
Я шагнул в кабинет, чувствуя себя на удивление бодро. Болезнь Петра, его изношенное тело, конечно, давали о себе знать — особенно когда двигаешься после долгого сидения, — но диета, на которую я себя посадил, приносила плоды. Ожиреть на ней было физически невозможно, зато появилась легкость. В целом, я старался не перенапрягаться. Изматывала разве что диктовка, но она нагружала мозг, а не мышцы. Так что чувствовал я себя весьма сносно. Завтра, если всё пойдет по плану, попробуем даже… помочиться самостоятельно, без унизительных процедур.
Дверь за нами закрылась, отсекая дворцовый шум. В кабинете пахло сургучом, табаком и старой бумагой.
- Предыдущая
- 24/51
- Следующая
