700 дней капитана Хренова. Оревуар, Париж! (СИ) - Хренов Алексей - Страница 35
- Предыдущая
- 35/55
- Следующая
Лёха посмотрел, прищурился, покрутил в пальцах бокал и философски подумал:
Ну да… Далеко вам ещё до двадцать первого века.
В этот момент к нему наклонился взбудораженный Анри, раскрасневшийся, с глазами, как у человека, впервые увидевшего электричество, и прошептал с таким восторгом, будто только что раскрыл главную тайну мироздания:
— Кокс… Представляешь… Они… внутри… бритые! Ну там! Все!
Он даже для убедительности махнул рукой куда-то в сторону взлетающих ног на сцене.
Лёха посмотрел на подпрыгивающего от счастья Анри, потом на сцену, потом снова на Анри — и не выдержал.
И заржал.
Громко. От души. Почти со слезами.
Глава 16
Улыбки повышенной опасности
Конец мая 1940 года. Академия изящных искусств, левый берег Сены, Париж.
Париж ещё держался. Делал вид, что держится. Трамваи звенели, кофе в булочных пах так же, как и неделю назад, и только газеты лежали на прилавках с таким выражением лица, будто уже всё знали.
Мадлен Рено-Ришар, художница, шла по набережной к Парижской школе изящных искусств — старейшей художественной академии Франции, в своём неизменном сером пальто, с папкой под мышкой и выражением человека, который считает, что если уж мир и рушится, то пусть делает это аккуратно, не пачкая краски.
Два раза в неделю она вела курс для выпускников — «Техника сфумато и психологический портрет эпохи Высокого Возрождения». Студенты между собой называли его проще: «Как малевать под Леонардо, чтобы преподаватель не выгнала».
Мадлен требовала:
— Меньше контура. Больше воздуха. Не надо рисовать улыбку так, будто модель съела что-то подозрительное и теперь не знает, как выпустить воздух.
Она умела быть строгой. И умела быть язвительной.
В тот день она как раз объясняла, почему Леонардо да Винчи писал не глаза, а пространство вокруг них, когда в дверях мастерской возник сухонький силуэт в поношенном пальто.
Анри Дюваль, её старинный приятель и смотритель Лувра.
Человек, который знал каждую трещину в штукатурке музея лучше, чем большинство людей знали собственных родственников.
— Мадлен, — позвал он негромко.
Она обернулась.
— Анри! Какая прелесть! Вы пришли проверить, не стащили ли мы у вас ещё одну Венеру?
— Надеюсь, что нет, — ответил он, смеясь.
Она отпустила студентов на перерыв и вывела его в коридор, пахнущий растворителем, красками, мокрым гипсом и свежим холстом.
— Как вы! Не видела вас миллион лет! Вы совершенно не изменились! Что привело вас к нам?
— Вы мне льстите, моя дорогая!
Они обсудили за минуту ещё миллион тем, и Анри, понизив голос, сказал:
— Решил помочь нуждающемуся студенчеству, да и самому немного заработать, чего уж. Мне нужны хорошие копии «Джоконды». Срочно.
Мадлен удивлённо распахнула глаза и моргнула.
— Зачем?
Анри печально вздохнул.
— Есть один состоятельный господин. Чудаковатый. Коллекционер. Он хочет разыграть гостей на день рождения.
Мадлен тихо усмехнулась.
— Парижане неисправимы. Тут война, хаос, а у них день рождения!
— Он платит хорошо, — добавил Анри грустно и мягко, разведя руками, мол, видишь, чем приходится заниматься. Сто франков.
Она остановилась.
— За одну?
— За конкурс. Нужно пять лучших работ.
Мадлен на секунду представила лица своих выпускников. Май 1940 года. Заказы редки. Галереи осторожничают. Половина клиентов уезжает на юг.
— Сто франков… — повторила она задумчиво. — На пиво им точно хватит.
Она рассмеялась.
— Вы прекрасно знаете, как их мотивировать!
Через десять минут мастерская гудела.
— Хорошо. Но это должны быть действительно достойные копии. Никакой халтуры. Если мой богач решит сравнить с оригиналом, ему не должно быть стыдно.
Мадлен встала перед мольбертами.
— Господа и дамы. У нас конкурс. Пять лучших копий «Джоконды». Приз — сто франков. На пиво.
В мастерской поднялся гул, будто объявили мобилизацию, только добровольную.
Принесли старые репродукции, альбом с фотографиями, даже достали крошечную рождественскую открытку с «La Joconde», выцветшую по краям.
— Сфумато! — кричала Мадлен, метаясь между холстами. — Не рисуйте ей зубы! У неё нет зубов! У неё улыбка!
Краска ложилась на холст, кисти летали, иногда раздавались возгласы, студенты пытались добиться той самой полуулыбки, которая ускользала, как обещание.
Через три дня в мастерской стояло восемь исключительно приличных «Мона Лиз». Каждая чуть своя, но каждая — достойная.
— Господа, — произнесла Мадлен наконец. — Поздравляю. Вы все только что коллективно ограбили Возрождение.
Анри пришёл снова. Смотрел. Долго. Очень долго.
— Эта, — сказал он наконец, указав на одну. — И эта. И вот эти.
Он выбрал пять.
— Это пять лучших? — возмутились студенты. — А наши⁈
— Остальные три… — Мадлен вздохнула. — Останутся в истории как «очень достойные попытки».
Сто франков перекочевали в руки счастливчиков.
Студенты аккуратно донесли отобранные копии в мастерскую Поля Бельмондо, мужа Мадлен, на авеню Данфер-Рошро — сушиться и храниться в безопасности.
Потом, как и было обещано, отправились «отмечать художественную победу».
А Анри Дюваль, смотритель из Лувра, стоял в углу мастерской, глядя на пять почти одинаковых лиц.
— Простите меня, мадам, — пробормотал он тихо, обращаясь к одной из них.
И на мгновение ему показалось, что улыбка на холсте стала чуть шире и ехиднее.
24 мая 1940 года. Центральный почтамт, улица Лувр, Париж.
Вчера прямо с вокзала Лёха, не дав Анри ни отдышаться, ни окончательно протрезветь от дороги, отправился на центральный почтамт, прямо напротив Лувра, считая это дело первоочередным и почти стратегическим.
Через пятнадцать минут бумажных манёвров ему выдали конверт.
Тонкий. Светлый. И пахнущий лавандой.
Он разорвал конверт прямо там, у окна, где на мраморной стойке уже лежали следы чьих-то слёз, чернил и нетерпения.
Почерк был быстрый, уверенный, с лёгким наклоном вправо — как будто буквы спешили опередить события.
Вирджиния писала, что, поразмыслив, последовала совету Лёхи.
«Ты был прав, — начиналось письмо. — Европа становится слишком нервной. Я получила предложение от The New York Times и решила ненадолго уехать в Новый Свет».
Собственно говоря, вчера.
Лёха посмотрел на штамп почты, потом снова на дату.
— Буквально на один день, — грустно произнёс он.
«Если ты всё же решишь перебраться через океан, непременно сразу, немедленно и тут же найди меня!»
Лёха невольно усмехнулся.
— Не сомневайся! — сказал он вслух.
— Анри! — Лёха повернулся к своему верному спутнику. — Что ты там насчёт Мулен-Руж говорил?
24 мая 1940 года. Национальная галерея, Трафальгарская площадь, Лондон.
В Лондоне, в прохладном и неприлично спокойном холле Национальной галереи, сидел стройный морской офицер с непроницаемым, породистым, чуть вытянутым лицом старой английской аристократии — которое одинаково уверенно смотрит и на шторм, и на Рафаэля, не выдавая ни одной лишней мысли.
Лейтенант Фукс.
Сидел он так, будто прямо сейчас его отправили на мостик в штормовое море, а не знакомиться с живописью итальянского Возрождения. Спина прямая. Фуражка на коленях. Лицо сосредоточенное. Вид человека, который привык получать приказы в милях и калибрах, а не в мазках и полутенях.
Со стен на него укоряюще смотрели Тициан, Рафаэль, Караваджо. По залу разливался утренний свет, и всё выглядело так, будто война — это слух, распространяемый нервными людьми на континенте.
Да, в Национальной галерее были и работы Леонардо да Винчи. Не «Джоконда», разумеется. Небольшая «Мадонна в скалах» — строгая, тёмная, почти заговорщицкая. Но имя — то самое.
Фукс внимательно осмотрел табличку.
Leonardo da Vinci.
- Предыдущая
- 35/55
- Следующая
